Сюжеты

Нирвана, или Кризис зрелости

Акваланг — аппарат искусственного молчания

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 12 от 5 февраля 2016
ЧитатьЧитать номер
Культура

Александр Генисведущий рубрики

Акваланг — аппарат искусственного молчания

1

В день своего сорокалетия я напился, что со мной случается чрезвычайно редко. Наверное — гены. Я никогда не видел отца пьяным, хотя он пил всю жизнь, по воскресеньям начинал с утра под латвийскую селедку, политую подсолнечным маслом горячего жима, под картошку, желательно молодую и с укропом, под помидор, можно парниковый, и пахучий рижский хлеб с тмином. Все это было так вкусно, что отец знал меру, ибо больше всего другого боялся испортить праздник.

Я — тоже. Для меня выпивка — то же, что для иудеев суббота, а для остальных — Новый год: сакральный ритуал, который нельзя отправлять в одиночку, спустя рукава, закусывая мануфактурой.

Тем не менее 11 февраля 1993 года я пришел домой пьяным, вызвав веселый переполох у не привыкшей к такому жены.

— Кри-зис зре-лости, — тщательно выговаривая слова, оправдывался я, — сорок лет карабкаешься по лестнице, приставленной не к той стенке.

— Ага, — съязвила жена, — понял, что тебе уже не стать балериной.

В сущности, она была права. Я горевал, твердо зная, что мне не испытать иной жребий, потому что я любил свой и не желал другого. Как и следовало ожидать, утром мне не стало легче.

— Скука — отдохновение души, — твердил Мефистофель Фаусту, переживавшему радикальный кризис зрелости.

Одни разрешают его, сменив страну, другие — жену, третьи — религию. Первое я уже сделал, вторую было жалко, а третьей у меня не было вовсе, и я решил ее найти.

В России, сдается мне, еврею проще стать истовым православным, чем благочестивым иудеем. Такое, впрочем, случалось и в Америке, куда с большим трудом прорвался мой знакомый, мечтавший выучиться на раввина. Закончив в Нью-Йорке иешиву, он разочаровался в Боге и открыл в Сохо картинную галерею для авангардистов и атеистов. Я потерял с Яшей связь, поскольку не относился ни к тем, ни к другим. Когда мы встретились 20 лет спустя, он шел в церковь. Обычно ее наполняли русские прихожанки, пока их еврейские мужья ждали в машине — в Ист-Сайде не найдешь парковки.

— Где ж ты был все эти годы? — спросил я товарища, сделав вид, что не обратил внимания на рясу.

— Окормлял японцев, — степенно объяснил он, — в православном храме Токио.

Поняв, что Бог взял реванш, я хотел было зайти за компанию с Яшей в церковь, но у входа висел список всего запрещенного. Даже на глазок в перечне было больше десяти пунктов. Собственно, поэтому я побаивался верующих, тем паче неофитов, которым еще свежая, только что открывшаяся благая весть внушала ярость к тем, кто оставался слеп, прозрел не совсем или не так, как следовало бы.

— Придут в храм Божий, — жаловался мне бывший сионист, ставший воцерковленным прозаиком, — шубы сбросят куда попало, так бы и поубивал на месте.

Иудеи пугали меня ничуть не меньше, несмотря на то, что Израиль мне понравился — но весь, а не только еврейский.

— Это Масличная гора? — спросил я гида, показывая на холм над Стеной Плача.

— Откуда мне знать, — с вызовом ответил он, — я же не христианин.

Вот это меня и не устраивало. Я хотел быть всем сразу, а не кем-нибудь одним.

— Экуменизм, — одобрил Парамонов, — чума образованщины.

Не найдя общего языка с верой предков, я стал в поисках света поглядывать на Восток, конечно — Дальний.

— Я — буддист, потому что я — еврей, — писал Аллен Гинзберг и никого не удивил, в Нью-Йорке таких хватает.

 

2

Пора признаться, что в моем представлении религия была не откровением, а приключением, естественно — экзотическим.

— Мальчишество, — вынес приговор Парамонов, который считал глупостью все духовные интересы, кроме фрейдизма и зарплаты.

— Религия, — напыжился я, — способ прожить обычную жизнь необычно.

— То же, — сокрушенно заметил Парамонов, — можно сказать про алкоголизм.

Но я уже закусил удила и принялся искать себе гуру на стороне. Почему Востока? Просто потому, что он не требовал веры, смысл которой до меня упрямо не добирался. Я не верил в Бога отнюдь не потому, что отрицал Его существование (четверка по атеизму испортила мне диплом отличника). Бог, как, скажем, светлое будущее, был для меня соблазнительной гипотезой, требующей, но не допускающей проверки.

— Во что же, — спрашивается, — я верю?

— В трех мушкетеров, — помог мне с ответом Парамонов.

Я действительно верил прочитанному, увиденному, услышанному и реже всего — в себя. Восток, обещая пустоту, тишину и молчание, мне понадобился для того, чтобы перевернуть доску и вступить в игру черными. Чтобы найти себя, я хотел стать другим.

— Готовясь к этому, как Моисей в пустыне, — уговаривал я себя, путая библейские цитаты, — я собирал камни, пришла пора их разбрасывать.

Причем буквально, как выяснилось в горном монастыре, где суровой зимой мне довелось разгружать щебень, устилая им крутую тропинку. Она вела к могиле первого настоятеля — скромного японца, передавшего бразды правления своему американскому преемнику, с которым я приехал знакомиться.

Дайдо Лури, как его звали с тех пор, как он — не первым и не последним — достиг просветления, был буддой. Я не знал, что это значит, а он не мог объяснить — только продемонстрировать на примере, ради которого мне пришлось забраться высоко в Катскильские горы. Готовясь к аудиенции, я жил паломником. Спал на нарах, вставал в четыре утра, молча трудился на морозе, часами медитировал, читал вслух сутры и вместе с хором монахов перечислял имена всех будд — от первого, Гаутамы, до ныне действующего, к которому я напросился на прием.

Труднее всего оказалось принимать эту жизнь всерьез и не глядеть со стороны на себя и других. Взрослые вроде бы люди прикидываются японцами, бубнят что-то на санскрите, сидят без дела в изуверской позе лотоса, горбатятся в снегу, едят соевые сосиски и притворяются счастливыми. На второй день я не выдержал и поделился сомнениями с толстяком, занимавшим нижние нары.

— Зачем же вы приехали? — удивился он.

— Ну, видите ли, у меня особый случай: я писатель.

— Что ж тут особенного? — еще больше удивился сосед. — И я писатель, и все остальные, кроме того, в углу, который сочиняет стихи и сценарии.

Решив не бунтовать, я послушно изучал дзен-буддийские искусства, включавшие стрельбу из лука. Ей нас обучал пожилой еврей в золотых очках. Он походил на бухгалтера, потому что был им, но в монастыре мастер щеголял в широких штанах-хамада и попадал в цель из двухметрового лука.

Я беспрекословно натягивал тугую тетиву, сажал кляксы на рисовую бумагу, изучал звериные следы в лесу. В оставшееся от другой науки время я натирал мастикой пол и дожидался, когда дойдет до религии, о которой заранее прочел, что мог. Но Дайдо не признавал богов, демонов, даже перерождения, хотя он и не считал себя тем, кем был.

— Каждые семь лет, — говорил настоятель, — сменяется каждая клетка нашего тела, что уж говорить о душе, в которую, впрочем, буддисты не верят. Во все остальное — тоже. Встретишь будду, убей его, чтобы не поддаваться давлению любого авторитета.

Сам Дайдо не имел с буддой ничего общего. Он отличался огромным ростом, шишковатым черепом и фривольной татуировкой на руке, оставшейся на память от службы в морской пехоте. Когда Лури ездил на Восток, чтобы тамошние будды проверили нашего на просветление, руку пришлось уложить в гипс — с татуировкой в Японии ходят только гангстеры из якудзы. Насаждая в монастыре строгий тысячелетний устав, Дайдо легко пренебрегал подробностями. От прежней жизни у него остались жена, дети и ученая степень. По двору он ходил в ковбойке, много смеялся и даже курил.

— Нирвана — это сансара, — вспомнил я Гребенщикова, чей альбом наряду с мандалами и четками продавался в подарочном магазине монастыря.

Сердитым я видел Дайдо лишь однажды — когда ему хотели подарить щенка.

— Я же говорил, — вскипел он, — не привязывайтесь!

Обжившись в монастыре, я постепенно втягивался в его плотную рутину и учился гнать посторонние, да и любые мысли, на которые все равно не хватало времени.

О вечном, семье и доме я думал, когда торопливо чистил зубы.

Я уже понимал, что так можно жить всегда, но еще не догадывался — зачем, и терпеливо готовился к встрече с уроженцем Нью-Джерси, ставшим буддой и постигшим все, что я собирался.

— Вообрази, — говорили монахи, — что представился случай задать вопрос Христу, Магомету или, в вашем случае, Ленину.

— Не могу, — сознался я, — меня же волнует не будущее, а настоящее.

— О, — обрадовались монахи, — буддистов не интересует ничто другое.

Личные аудиенции с буддой проходили в кабинете монастырского делопроизводителя. Дайдо сидел на шелковой подушке, прихлебывал зеленый чай и помахивал витиеватой мухобойкой — старинным символом духовной власти. Следуя указаниям, я трижды приложился лбом к потертому ковру и задал вопрос, давно уже измусоленный сомнениями.

— Я — писатель, — начал я издалека, но заторопился, заметив обреченность на лице настоятеля, — и не знаю, зачем пишу, ибо стоит мне закончить, как все написанное становится совсем не тем, что я мечтал сказать.

— Еще бы, — согласился Дайдо, — ничего важного написать вообще нельзя, Будда и не пытался.

— Но как же быть писателю? — заныл я.

— Не убивайся, мы найдем тебе дело, — мирно сказал настоятель и вдруг страшно заорал, как Кинг-Конг.

Дождавшись, когда я приду в себя, он опять спокойно заметил, что криком можно огорчить, а словом обрадовать. Поэтому, зная о пределах языка, Будда им не пренебрегал, когда учил избегать страдания.

Я опять приложился к ковру и вышел за дверь, пытаясь перевести совет с буддийского языка на человеческий. Получалось просто и коротко: пиши, что нравится, делясь не умом и горем, как это делали великие, а радостью.

Жене мой урок не показался глубоким.

— Стоило мерзнуть, — хмыкнула она, — ради марша энтузиастов.

 

3

Догадавшись, что я жду света с Востока, карма отправила меня в Токио, будто бы на конференцию. В университетской гостинице западных гостей поселили в специальном корпусе. В одном углу номера сгрудилось все нужное: койка, стол и телевизор. Остальная комната была совсем пустой, чтобы иностранцы не жаловались на тесноту. Пригласивший меня профессор отличался такой же деликатностью. Прогулявшись со мной по городу, он предложил на час расстаться, чтобы мы не надоели друг другу.

Зато на конференции кипели страсти. На дворе стояли 90-е, и японцы, желая, как все тогда, знать, что будет с Россией, спрашивали кого ни попадя.

— Согласно точным опросам, — обрадовал московский социолог собравшихся, — 97 процентов россиян согласны принять западные ценности, если, конечно, демократия и рынок принесут всем процветание и никого не оставят за бортом.

Не дослушав аплодисменты, я улизнул в Киото. За окном скоростного поезда мелькали уродливые окраины обеих столиц. Еще хорошо, что быстро, но мне все равно удалось взглянуть на белую, словно рафинад, Фудзияму. Прямо с вокзала я отправился куда глаза глядят, чтобы заблудиться в незнакомом городе. Добравшись до узкой, но древней речки, я остановился в крошечном отеле. Хозяйка не знала английского, а по-японски я умел здороваться, прощаться и заказывать в ресторане кальмара — «ика». Молчание, однако, входило в мои планы. С вечера, чтобы не терять утром времени, я нашел нужный автобус и срисовал у него со лба иероглифы конечной остановки. Ею был монастырь со знаменитым садом камней, куда я отправился до зари.

День был будний, погода — скверная, сезон — не туристический. Усевшись с видом на сад в гордом одиночестве, я, как Будда, решил не вставать, пока не изменюсь. Глядя на 15 камней и насчитав, как задумано, только 14, я старался отбросить поэтические метафоры и педагогические аналогии.

— Главное, — говорили во мне монастырские уроки, — забыть о путеводителе и не думать о том, что камни напоминают острова в житейском океане или плывущих по нему тигров страстей. Больше всего мне мешал я сам: бородатый, как айн, иноземец в носках пялится на серый гравий с голыми камнями.

— Стоит очистить жизнь от метафор, как она становится невыносимо пустой, — с тоской думал я, но именно этого добивался от меня буддизм.

Днем пришли школьники, потом начался дождь, захотелось есть, и, прервав созерцание, я отправился в монастырский ресторан. Меню в нем было одно на всех: соевый творог, сваренный в пресной воде из священного источника. Официантка искусно манипулировала ширмами, чтобы представить каждому знаменитый сад в индивидуальной перспективе.

Вернувшись на пост не солоно хлебавши, я приумножил старания, пока мне это не надоело. Теперь я просто смотрел во двор, перестав чего-нибудь ждать. Отупев от безделья, я чувствовал себя одним из 15 камней, и мне нравилось их безответственное отношение к времени.

Возможно, я сидел бы там до сих пор, но с закатом меня выперли за ворота, и я вернулся в Нью-Йорк, чтобы продолжить упражнения на знакомой территории. Для этого достаточно было закрыть глаза и ничего не делать, но это как раз труднее всего. Сидя неподвижно в подвале без света, я лениво наблюдал, как в голове всплывали безвольные и явно не мои фразы.

— Акваланг — аппарат искусственного молчания, — гласила одна, и я не спорил, не слишком понимая, чего она от меня хотела.

Год спустя слов набралось на крохотную книжку, которую нельзя было назвать иначе чем «Темнота и тишина». Ее проиллюстрировал художник Саша Захаров. Мастер игольного рисунка, он тренировал руку, стреляя в цель из пистолета. Но и без картинок я решил не повторять опыта. Буддизм обдирал и мой текст, и мой день, не оставляя ничего лишнего, а без него мне было страшно жить и не о чем писать.

Нью-Йорк

Продолжение следует. 
Начало в №№ 253945586675849099108114117123134140 за 2014 год; №№39152028344955586369788496105111117122134140 за 2015 год; 6 за 2016 год

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera