СюжетыКультура

Открытая система. Памяти Умберто Эко

Эссе Александра Жолковского

Этот материал вышел в номере № 19 от 24 февраля 2016
Читать
Эссе Александра Жолковского

Я познакомился с ним почти полвека назад, когда он еще не был знаменит — был известен только в наших, узких, семиотических, кругах благодаря своей книге L’Opera Aperta — «Открытое произведение» (1962). «Открытость» была тогда важной новой идеей, предвещавшей пост-структурализм, и в его личном поведении была та же открытость, готовность к общению, — думаю, это помогло ему стать популярнейшим в мире гуманитарием. В нем было замечательное сочетание высоколобости — уже тогда подчеркнутой благодаря начинающейся лысине, — и внимания к массовой культуре: он много занимался Шерлоком Холмсом и выявлял мотивы бондианы, повторяя на новом витке то, что когда-то сделал Шкловский в статье «Новелла тайн». Русский формализм был очень моден благодаря французским структуралистам, в частности Цветану Тодорову.

Мы встретились на симпозиуме по семиотике в Варшаве, в 1968 г., в августе — т. е. буквально в минуты роковые, в момент советского вторжения в Чехословакию. Эко собирался приехать на машине как раз через нее — но был задержан на границе и вынужден лететь самолетом. На симпозиуме в Варшаве был цвет европейской семиотической интеллигенции — помню среди них красавицу-постструктуралистку Юлию Кристеву, киноведа Кристиана Меца, из ученых постарше великого лингвиста Эмиля Бенвениста. Роман Якобсон в последнюю минуту отказался приехать — советские танки в Праге были неприятным напоминанием о немецких, заставших его там же в 1938 году. Он поскорее улетел из Праги, кажется в Париж.

Они почти все были левые, все на ты — когда говорили на языках, где есть «ты»: немецком, французском, итальянском. Я, апологет американской агрессии во Вьетнаме, которую они все разоблачали, тоже оказался tu. Мои переживания понимали, но про советскую агрессию в Чехословакии молчали — не знали, куда ее девать при своей левизне. А вот Анна Вежбицка — тогда польская, а ныне австралийский лингвистка, — демонстративно оделась на свой доклад в цвета чешского флага.

Эко был даже левее итальянских коммунистов, как он мне объяснил. Он еще не был автором «Имени розы» (1980), но уже знал, что будет писателем. (Кстати, роман ведь начинается как раз с Праги 1968 года!) Его честолюбие не было прежде всего научным, как у нас, остальных, и это меня удивило. Как и то, что через пару лет он приехал в Москву в составе делегации итальянских писателей . Я водил его по городу, он попросил показать ему Кропоткинскую (теперь опять Пречистенку), где, как он знал, останавливался в 1812 г. наполеоновский интендант Стендаль, — и нашел ее похожей на Турин, где Стендаль бывал в той же роли. Эко всегда знал, что будет большим писателем. Это напоминает мне, как я случайно в поезде из Коктебеля познакомился с девятнадцатилетним Алексеем Германом, тоже ныне покойным, и он сказал, что будет великим кинорежиссером. Эко опубликовал первый роман почти в пятьдесят лет, уже добившись признания в науке, и литературный успех ценил, как я понимаю, выше академического.

Нас связывало давнее знакомство «товарищей по оружию» — прежде всего, семиотическому. Он был у меня в гостях, когда впервые приехал в Москву, а потом (1980) пригласил меня, свеженького эмигранта, выступить у него в Болонском университете; там он собрал для меня самую, кажется, большую в моей жизни аудиторию, человек триста. В частности, чтобы заплатить мне побольше. Я тогда только что уехал, был как бы представителем российской диссидентской интеллигенции и в этом качестве вызывал некий интерес. Эко предложил говорить по-итальянски: «Ты же знаешь язык!». Знал я его в пределах чтения газеты «Унита» в пятидесятые, когда она была глотком свободы. «Ничего, если нужно будет — спросишь меня по-английски, я подскажу». Благодаря Эко я убедился в справедливости закона Ципфа: в первые двадцать минут я обращался к нему за помощью постоянно, но чем дальше — тем реже, и вскоре болтал уже вполне свободно. В отличие от французов, итальянцы крайне дружелюбны к чужеземцам, которые, пусть и неправильно, но говорят на их языке.

Он был, можно сказать, ренессансной фигурой — ученый, газетчик, социолог, историк, романист, — а в Урбино, в восьмидесятом, после очередной конференции, позвал всех ее участников к себе в гости в недавно купленный замок. Там вся семья угощала нас классической музыкой, играя на разных инструментах, — он и это умел. Помню его там совершенно счастливым — да, впрочем, таким он и выглядел почти всегда; прожить счастливую жизнь — не меньшее искусство, чем музыка или литература. Постмодернисты (и постструктуралисты) полагали роль читателя равной роли писателя. Они подчеркивали, что литература набрасывает на жизнь сетку условности — и тем самым неизбежно ее искажает. Структурализм ценит closure, а в жизни ведь нет ничего законченного. Да, собственно, и в смерти. Думаю, что и Эко при всем своем атеизме, сформировавшемся к тридцати годам — помню, что его настойчивый антиклерикализм очень удивлял меня, пока я не понял, что для него он так же насущен, как для меня антисталинизм, — верил (вслед за Проперцием), что letum non omnia finit, со смертью не все кончается.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow