Сюжеты

Он помогал современности становиться историей

30 лет без классика советской и русской поэзии Бориса Слуцкого, но с его стихами

Фото: «Новая газета»

Этот материал вышел в № 19 от 24 февраля 2016
ЧитатьЧитать номер
Культура

30 лет без классика советской и русской поэзии Бориса Слуцкого, но с его стихами

РИА НовостиСлава к нему пришла еще до того, как вышла его первая книга, — сразу же после статьи Ильи Эренбурга о его неопубликованных стихах. Статья была напечатана летом 56‑го в «Литературке» и вызвала литературный скандал. Что тому причиной — необычный, жесткий, как будто антипоэтический стих самого Слуцкого либо репутация его покровителя? Что бы Эренбург в то время ни говорил, все вызывало протест — даже когда речь шла о Франсуа Вийоне или Стендале.

Спустя год вышла первая книга Слуцкого «Память» — автору было под 40, печататься в периодике он начал еще до войны, потом последовало гробовое молчание длиною в полтора десятилетия. Не знаю ни одного стихотворного сборника, который бы имел такое значение в судьбе советской поэзии, как этот — ни «Треугольная груша» Андрея Вознесенского, ни «Веселый барабанщик» Булата Окуджавы, ни «Струна» Беллы Ахмадулиной. О войне в этой книге было сказано с такой простотой и силой, как ни у кого до Слуцкого...

Сам Слуцкий — много лет спустя, глядя на себя со стороны, — сочинил эпиграмматический стишок «О книге “Память”»:

Как грибник, свои я знал места.
Собственную жилу промывал.
Личный штамп имел. Свое клеймо.
Собственного почерка письмо.

Даря мне книжку с этим стихотворением, вычеркнул последнюю строку и поверх вписал новую, точнее, восстановил старую: «Ежели дерьмо — мое дерьмо». В самом деле, даже шлак, которого при таком стиховом процессе, как у Слуцкого, оказывалось неизбежно много, легко узнаваем: плохие стихи Слуцкого не спутаешь с плохими стихами других поэтов.

Хотя в анкетном смысле Слуцкий был чистокровный еврей, ощущал он себя в одинаковой степени и русским, и евреем, в этом не было противоречия или надрыва, ему не требовалось перехода в православие, чтобы перекинуть мостик над бездной. Потому что бездны для него здесь не было. Ему претили любые формы национализма, не было нужды отказываться от еврейства ради русскости, или, наоборот, оба чувства присущи ему естественно, изначально. Он их, однако, различал: русскость была принадлежностью к истории, еврейство — отметиной происхождения, типа родимого пятна. И оба относились не к паспортной графе, а к судьбе, для которой графы еще не придумано. Именно как еврей он остро ощущал свою связь с русским народом...

Связь между поэтом и читателем всегда драматична — у Слуцкого больше, чем у других. Нет пророка в своем отечестве — всеобщая популярность сопровождала скорее общедоступный и псевдонародный стих Евтушенко, чем народную по сути поэзию Слуцкого, которая при его жизни имела квалифицированную, но все же весьма ограниченную по советским масштабам аудиторию.

Понятно поэтому его обращение: «Побудь с моими стихами, постой хоть час со мною. Дай мне твое дыхание почувствовать за спиною». И адресовано это обращение не другу и даже не женщине. Любовное обращение Слуцкого — к народу. Слуцкий был кровно заинтересован в читателе, конкретно — в народном читателе, герое своих стихов, который — вот парадокс! — любил совсем иную поэзию: предпочтительно не о себе, а если уж о себе, то в каком-то преображенном, песенно-сказочном ладе. Массовый читатель предпочитал тогда сентиментальную гладкопись, а стих Слуцкого был ершист и груб, как сама реальность.

Слуцкий первым вступил в борьбу со сталинским неоклассицизмом в поэзии и с привыкшим к нему читателем. То есть с читателем, который уже отвергал Лебедева-Кумача, но все еще любил Маршака. Отталкиваясь от официальной поэтики, от благостной гладкописи, от бодряческого патриотизма, Слуцкий спорил с философией, за ними стоящей. Эта философия воспринималась им серьезно, так как обладала более убедительными доказательствами, чем стихи, взошедшие на ее почве. Идеалистическому толкованию действительности Борис Слуцкий противопоставил саму действительность: «Если увижу — опишу то, что вижу, так, как вижу. То, что не увижу, опущу. Домалевыванья ненавижу».

В поэзии Слуцкий — «передвижник», и хотя «передвижнической школы» не создал, но его влияние на русский стих в целом и конкретно на таких разных поэтов, как Булат Окуджава, Евгений Евтушенко, Владимир Высоцкий, Евгений Рейн, Станислав Куняев, несомненно. Наконец, Иосиф Бродский.

По многим поэтам у нас были несогласия с Иосифом, но Слуцкого, которого Бродский называл Борой, Борохом, Барухом, он cчитал самым значительным из живых русских поэтов и многие стихи шпарил наизусть.

В поэзии мы сходились с ним на Баратынском, Слуцком и… Бродском. Я и теперь не знаю, кого из двух последних люблю больше и кого ставлю выше как поэта.

Литературный спор Слуцкого вышел за пределы ближайших к нему лет, ибо — вслед за Некрасовым, Маяковским, Хлебниковым — он спорил с каноническим, пиететным отношением к классическим нормам русского стиха, ломая иерархию и ниспровергая авторитеты. Конечно, все это связано между собой — ощущение завершенности классической поэзии, стертость ее восприятия, активное распространение эпигонского неоклассицизма среди советских поэтов, в том числе одаренных. Поэтическая реформа Слуцкого двойная, но если бы она ограничилась только семантикой, то есть обновлением содержания, то существовала бы помимо поэзии, за ее пределами.

Я слышу звон и точно знаю, где он,
И пусть меня романтик извинит:
Не колокол, не ангел и не демон,
Цепная ласточка железами звенит.

Это и есть наиточнейшее определение собственной поэзии: цепная ласточка.

А в другом стихотворении Слуцкий дает мощный образ, который одинаково относится к крутой его поэтике и к его исторической миссии: «Я — ржавый гвоздь, что идет на гроба…»

Приведу здесь сравнение, которое может показаться натянутым, но я уверен в его адекватности: поэтика Слуцкого сродни библейской. Вот и Межиров сказал мне однажды, что Слуцкий — человек ветхозаветного замеса. Именно так — просто и высоко — описаны в Библии нравы, обычаи и история древних скотоводов. Обыденный факт там звучит как исторический, семейный конфликт становится всемирной историей. Напряженный историзм — имманентное свойство поэтики и философии Слуцкого.

Так же пишет Слуцкий и о сегодняшнем дне либо о недавнем прошлом, воспринимая современность с исторической дистанции: о простом солдате как о памятнике, о мытье в бане как об историческом событии. Ведь жизненные будни советского человека и в самом деле «на весы истории грузно упали», а потому время для Слуцкого, как говаривали в старину, — «далевой образ». Даже если описываемое им событие случилось вчера, Слуцкий все равно рассматривает его в перевернутый бинокль. Впрочем, никакой бинокль ему не нужен, это свойство зрения — дальнозоркость: она ему помогает и мешает, когда как. Любой отрезок времени Слуцкий рассматривает не сам по себе, а в отблесках прошлого и будущего. Нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, ждет он, когда современность превратится в историю, ибо воспринимает не движение, а сгустки, не процесс, а результат.

Без этого исторического зрения Слуцкий не существовал бы как поэт. Ведь он и современность понимал как перекресток истории — иначе он ее просто не воспринимал, будучи дальнозорким.

Легко быть гласным в эпоху гласности, а поэзия Слуцкого была гласной в эпоху всеобщего безгласия, когда безмолвствовал не только народ, но и перебздевшая муза.

Его поэтическая дальнозоркость сработала не только на вчерашний день, но и на завтрашний, который он угадал и предсказал в стихотворении, посвященном моему поколению — родившимся в сороковые: моим друзьям Бродскому, Довлатову, Шемякину, да и нам с Леной — Клепиковой.

Войны у них в памяти нету, война у них только
                                                                                         в крови,
в глубинах гемоглобинных, в составе костей
                                                                                нетвердых.
Их вытолкнули на свет божий, скомандовали:
                                                                                 «Живи!» —
В сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок
                                                                              четвертом.
Они собираются ныне дополучить сполна
все то, что им при рождении недодала война.
Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.
Они ничего не знают, но чувствуют недобор.
Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.
Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.

Теперь, когда советская эпоха канула в Лету, понятно, почему антиклассик Борис Слуцкий ее бесспорный классик. Он остался кем был: ржавый гвоздь в ее гроб.

Владимир СОЛОВЬЕВ —
специально для «Новой», Нью-Йорк

P.S. Из будущей книги «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». РИПОЛ-классик

Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera