Сюжеты

Ояви

Святочный рассказ

Фото: РИА Новости

Культура

Алексей ТарасовОбозреватель

 

Катя все не могла попасть в тональность. Она пробилась, наконец, стояла перед столом. «Шо тут у тебя? Разворачивай. Где папиросы?» — «Простите? Это курица жареная в фольге, можно ему передать?» — «Что, совсем дура? Хочите, чтобы он вскрылся?» — «Простите, я вас не понимаю». — «Вены он, дура, себе вскроет. Твоей фольгой. Пойдешь за принуждение к самоубийству, этого хочешь? Показывай передачу». — «Ну, у меня вот только курица, мне сказали, что много…» — «Это следственный изолятор. Сюда кур не носят, здесь своих хватает. Петушков. Сюда чай носят. Папиросы-сигареты. Наркотики-водку пытаются носить. Идите отсюда». Но через две недели в город прилетели корейцы, губернатору некуда было деваться, он приказал отмыть Григория, побрить, надеть на него костюм и привезти на подписание контракта. Тогда-то у них и случилось романтичное свидание в тюремном «уазике», и они зачали Киру.

Друзья мужа, узнав, что его везут на завод, позвонили, дав пять минут на сборы, подхватили, доставили. На крыльце невзрачный, весь словно обтруханный мужичок властно остановил ее: «Зачем вы здесь такая? Ему же хуже делаете». Какая, не поняла она. Сёма потом объяснил: «Такая. Красивая, в туфлях, в этом платье…» Сёма убежал, а через десять минут появился перекошенным: «Все отменяется. Коробко выдвинул ультиматум: или Гриша, или я. Если он будет подписывать, меня не ждите». Но мужа все-таки привезли — успокоить корейцев. Прошел мимо, издалека уставившись взглядом из «Семнадцати мгновений». Через полчаса появился губернатор с челядью, и вновь дурацкое, до рвоты: «Гриш, и шо я в тебя такой влюбленный, а?!» Вынырнул Сёма с милиционером: «Вот, Александр проводит. У вас будет полчаса-час. Его будут держать поблизости, вдруг что. Ну, чтоб корейцы не соскользнули. Они ж на твоего инженерного гения ведутся, как корюшка на поролон. Да и не только, — хохотнул, — они». Ее посадили в пустой пыльный «уазик», и она ощутила себя первой женщиной на Луне: не хватало воздуха, все кружилось, кровоток прекратился. Космос вонял дошираком. Не могла понять, что здесь делает иконка на «торпеде» — точь-в-точь как та, что ее гранд-свекровь, Гришина бабка Анастасия Егоровна, вручила ей приклеить в их машине.

Когда распахнулся люк и в лунный аппарат вплыл Григорий, Катя вдруг заревела. Жалко себя было и тошно до смерти. Что же до мужа, это был вроде и он. И не он.

Катю впервые прорвало с его ареста, точней с обыска, с того раннего, еще черного и слепого утра, когда в дверь позвонили: «У ваших соседей произошло убийство, вас нужно опросить». И человек пятнадцать вошли. Большинство в масках, с автоматами. Даже в туалете искали, сломали бачок. Разглядывали семейные фотографии.

Начав в луноходе, она проревела три дня. А еще через три Григория выпустили. Стоял май, семнадцатое, полетел снег. Она мерзла у тюремного шлюза с утра до семи вечера, от ее топтания на заметаемом тротуаре оставался вытянутый мокрый овал. В единственном зарешеченном низком окошке Катя видела стену, покрашенную в два цвета — жирно-белый и приторный синий, ожившего было между рамами паука, клок русых длинных волос, скатавшуюся пыль. Снежинки неведомо как проникали через стекло и прямо в паутину. Темнело, протаянный ею овал заметало, снег не таял уже и на ней.

В сентябре вернулись из Сиднея — Катя настаивала на переезде, примерялись, старшая дочь Анна уже год там отучилась; через пару дней Грише сообщили об одновременном заведении на него седьмого уголовного дела и убийстве Верника, председателя совета директоров: забили как гвоздь в сапоге. «Масакра», — еще не перестроившись, ответил Григорий. А через день разбудил звонок от Владимира, соседа по даче Анастасии Егоровны. Катя восстановила картину беды уже потом, из разговора с женой Вовы.

— Ну так что ж, вы богатые, нас чураетесь, замков в двери понаставили, а бабка открыть не может. Всё от вашего богатства. Крепость-то от кого? Я ей говорила: баб Настя, зачем на ночь запираешься, кто на тебя покусится? Она уже давно по утрам с замками мучилась. Видимо, один замок открывала, другой закрывала, потом наоборот. Тут как-то полезла из дома через окно. Ногу перекинула, вторую не может. Так и сидела. Помолилась на иконку, только после этого упала обратно на кровать. И уж смогла отпереться. Это Тося рассказывала. Ну так вот, а в тот день услышала прогноз. Ночью плюс четыре, а ей показалось минус четыре. За день весь урожай убрала. Кабаки, тыквы, морковь, свеклу. Вечером пошла к Тосе, посидели они на скамеечке. Ушла спать. Через час Тося слышит: зовет на помощь. Стоит у забора бледная, на руке манжета. А тонометр так и не нашли. Тося ее еле отцепила от забора, одну штакетину она сломала-таки. В дом завела. Посидела с ней, таблетку дала. Давай, говорит, переночую с тобой, вон, на диван лягу. Нет, иди. Богатые же вы, всего боитесь. Тося утром пораньше, неспокойно ей было, подошла к ее двери. Слышит, возится та, орет, а голоса уж нет. Дверь открыть не может. Вот Тося и прибежала за Вовой. Бей, говорит, окно. Ага, а кто вставлять будет, меня заставят? И стеклопакеты же у вас, не вынуть стекло. Ну, в общем, он лестницу притащил, как-то через второй этаж. Говорит, с кровати упала. А всё внизу перевернуто. У вас же там ковры кругом. Потом уже и Гриша ваш приехал. Она и говорит: картошку, жаль, не успела убрать. Крепкая бабка, что говорить, лесоповал прошла, лагеря, ссылку.

Анастасия Егоровна сломала шейку бедра. Григорий отвез ее в краевую, платная палата, операция прошла успешно, наркоз перенесла, поставили немецкий сустав. Умерла в январе, на Рождество. За день до этого ее снова увезли в больницу, Григорий сидел рядом. Рука его тяжелой строгой старухи стала невесомой, глаза из серых — снова синими и слишком большими и живыми на худом желтом лице.

Она потеряла не только вес, но и запах. Странно так это в больнице: здесь вообще запахов не было.

Бабка заснула. И его вдруг неодолимо затянуло в сон. А там, по ту сторону, тихонечко пел церковный хор. Очнулся: нет, тихо. И снова засыпал, и снова те же нездешние голоса. Сменила его мать, уехал домой. В десять утра, без одной минуты, вдруг подскочил. Погнал в больницу. Так и оказалось: умерла в десять.

Девяносто три ей исполнилось. А по документам девяносто пять — для пенсии добавила.

На сороковины, 15 февраля — короткий день летел, пропахший морозом и углем, как черный советский паровоз, — Катя родила Киру. Присутствовавшему Григорию передали сморщенного крючконосого старичка с огромными синими глазами — бессмысленными, но строгими.

В полтора года на вопрос, как тебя зовут, девочка с безудержно распространяющимися во все стороны света кудряшками ответила:

— Настёна.

Вроде и не вспоминали при ней прабабку. Вокруг ни одной Насти. На «Киру» ребенок откликался из одолжения. Других странностей родители не замечали, развивалась девочка в соответствии с возрастом. Разве что совсем мало плакала, почти не капризничала, была чересчур серьезна и всегда все съедала. Маленькая старушонка.

— Ну в общество чистых тарелок нас приняли, — задумчиво говорил Григорий.

— И славно, — с той же интонацией отвечала Катя. — Была бы старшая такой, я б тебе уже пятерых нарожала. Кто бы мог подумать, что дети такие бывают.

Стояло удушливое лето, на севере горели леса, добавляя дымки к привычному промышленному смогу. На допросы Григорию ходить было недалеко: краевая прокуратура находилась на бывшем проспекте Сталина, ныне Мира, через пару министерств от их дома. По всей линии присутственных мест на фасадах над тобой нависали наружные блоки сплит-систем. Но только под прокурорскими кондиционерами шел под капелью: все вентиляторы тут бешено вращались.

А Катя с Кирой гуляли. Во дворе той было скучно, тянула дальше. Сначала освоили соседские дворы, потом зазвала мать на мост, в следующий вечер уже на тот берег. Там чужой район, собаки незнакомые, гопота, отговаривала ее Катя. Нет, Кира мычала и рвалась вдаль. Больше всего любила вокзалы с их храмовыми сводами — железнодорожный и «ечной» (речной). Катя выбирала время без пробок, ехали. Кира стояла там и, морща лоб и наклонив голову вправо — совсем как ее прабабка, смотрела на людей, на все это железо. Корабельное и железнодорожное. Оно все то же. Вагоны, сцепы, колесные пары, буксы, трюмы, причальные столбы, вся эта жуть.

Дома ударяла себя по лбу ложкой и — смеялась. Откуда в ней это? Не могла она, домашняя, нигде раньше видеть, что на боль надо отвечать именно так. И снова ударяла.

Катя понимала: это Анастасия Егоровна. Девочка родилась с ее кривыми мизинцами, ее навязчивым покачиванием головой — когда что не так, и с ее сердцем, в котором уже бахнул водородный взрыв, она готова к любой катастрофе, она местная, она пройдет по русскому полю и выживет. Катя совсем не такая, и чему она может научить дочь?

Хотя, конечно, куда она от этого колеса. Настя, Катя, Кира. А сколько их до этого было? Анна, ее старшая, только увернулась, выскользнула.

— Поедем, папа, мама, надо мое взять. Там, где мы были, — Кира говорила о квартире прабабушки. Когда зашли, она уверенно прошагала в спальню. — Шкатулка. Она — моя.

На дне, под тяжелыми кольцами и серьгами, лежал конверт, надписанный химическим карандашом: «1 сентября 1969 года, первая стрижка». В нем, как не из этого мира, прядь тонких белых волос. Григорий осторожно поднял взгляд на дочь, пытаясь что-то понять.

— Я знаю, это твои кудряшки, папа.

Бабка была суровой. «Смотрящей» в семье, удерживающей. Гриша из родных только с ней и объяснялся, что у него за проблемы. Катя в последнюю бабкину осень подслушала.

— Фикция это все, бабуля. Ну, если хочешь конкретики. Единственное имеющее перспективу обвинение — это что я сместил акценты и задерживал людям зарплату. Производил платежи четвертой, пятой, шестой очереди — чтобы завод работал. А нужно было людям отдать. Но тогда бы завод встал, и они остались бы вовсе без работы. Получили бы зарплату, но в последний раз. Что? Нет, налоги-то заплачены. Вот мне и суют сейчас эти бумажки: дескать, государству заплатил, боясь тюрьмы, а людей кинул. Но, бабуля, никого я… Губернатор, когда зазвал меня на завод в третий раз, гарантировал, что до выборов — это год — обеспечит нам стабильную работу. Лишь бы гегемон не перегораживал улицы и не шел на площадь. Вот мы и рассчитали компенсации за увольнение и отпускные людям на весь год. А завод нам остановили. Мы начислили — но не выдали на руки — рабочим больше, чем были должны. И все. А в тюрьму засунули, чтобы не мешал захвату. И потом. Это же все бизнес — некрупный, камерный, во всех смыслах: плати — и иди. Выходи к себе на завод. Нет, предыдущего так и не нашли. Числится пропавшим. Коля? Не надо тебе знать про него, прости. Да, пять дел уже закрыли. «За отсутствием состава преступления». Что Катя говорит? Ехать поднимать экономику Австралии. Новой Зеландии, Папуа — Новой Гвинеи. Да хоть на Луну, к черту на кулички.

Да, Катя так думала. Это был бы выход — улететь на Луну. Или всех этих тварей, не дающих жить, туда заслать. Вместе, рядом — никак.

Бабка что-то бубнила Грише, не разобрать. Не забывать о главбухе и, главное, о Ване. О ком? Ну и, конечно, напоследок ее любимое присловье: «У Бога дней много».

После она и с Катей поговорила:

— Добрый он, таких можно до власти допускать. Береги его. А он сбережет всех вас.

В Сидней всегда летали через Бангкок, и той зимой, когда Кире исполнялось три, решили погостить у давних Гришиных друзей. Южная оконечность Пхукета, перепад в 70 градусов, снеговики из песка, и уже не отвертеться от празднования Рождества вместе со всем миром, когда их окружили и позвали за общий стол тайки в колпаках Санты и мощные беловолосые старики-европейцы. Они потом поднимутся и будут потрясающе лабать всю ночь напролет рок-н-ролл, все хиты, начиная с «Камтугезы» и «Сэтисфекшн», с обязательным «Отелем «Калифорния». А между пар будет сыто бродить собака Пегги с наклейкой на лбу от какого-то фрукта. Кира была нарасхват, с ней хотели танцевать все.

Ответный жест не удался: к нашему Рождеству многие из округи разъехались работать. Остались русские да итальянцы. И в сочельник где-то звучала старая песня об освобождении «Билет в один конец», переложенная на русский с обратным смыслом — «Синий-синий иней». Вот и ладно, к лучшему: Гриша и Катя поминали Анастасию Егоровну. Три года как. Ящерицы и летающие лягухи замерли на белых оштукатуренных стенах. Настя смотрела чересчур электрические зарницы, осторожно гладила кору на деревьях, старую, как жизнь, вдыхала запахи, слушала чудные крики других птиц и треск множественных проводов, и те птахи садились на них; и месяц в этой духоте и влажности не стоял в небе, а лежал.

Внутри этого календарного счастливого сдвига было общее 31 декабря, когда кто-то из деток Гришиных друзей, шарясь в Сети в поисках ритуальной речи, включил пародию на нее. С субтитрами на английском и не из Кремля, а из вашингтонского Белого дома, про быстро летящие «Тополя» и стремительно растущий рубль, про квас и блины, которыми накормим и напоим весь мир, всех, кто нуждается в капле счастья. А потом эти шкеты, поставленные на стул, читали Пушкина и Фета, цикады вторили, и незнакомые деревья осыпали семена вслед за падающими огнями фейерверков.

На пляже Григорий увидел мужскую половину своего класса — только 30 лет назад. Они сбежали с химии в горсад. Они были в коричневых рубахах с короткими рукавами и с вытачками на спине, фиолетовым кантом над нагрудными карманами, в черных брюках. Разделись, и тела были коричневей, чем рубахи. Многие татуированные, с сережками в ушах, пара прыщавых, пара толстяков. Бросились в море. Один, самый застенчивый из них — Вовка, земля ему пухом, — остался сторожить учебники. Положив руки на плечи, встречали волны. Вышли, и гитара по кругу, кока-кола, сигареты. Пели что-то свое, потом «Нирвану», закапывали Серегу в песке, перекатывались в речке, впадающей здесь в море. Попросили мяч у итальянской семьи, гоняли его с сигами в зубах, финтили. Это Аркадий, а вот Шура. И навстречу нам — лоб в лоб, то ли это все еще игры, то ли уже судьба — выпрыгнув из воды, мчался, сверкая на солнце, косяк летучих рыб. Только успевай уворачиваться.

Что держит-то его? Ведь никого не осталось. Кто полег в уличных боях, кто уехал. Их выпололи из страны как сорняки. А он все живет так, идет так, смотрит так, точно нет судьбы и нет смерти. И точно не 2014-й наступил, а какой-нибудь 1956-й или 1961-й, точно ничего еще не случилось, и впереди долгая жизнь.

— Насчет твоей младшенькой. Хотя, не буду отрицать, и моей — теперь-то не отпереться. Есть такое понятие. Или категория, не знаю. Ояви. Пример: Кира — ояви Анастасия Егоровна, моя бабка. То есть Кира — это не ее дубль, это и есть ее прабабка въяве, в реальности. Так считалось встарь в подобных случаях. Да и сейчас в деревнях так говорят. Это перерождение внутри своего рода. Это нормально. Я вспомнил, она рассказывала про свою семью. Ту, где родилась. У них девять детей было. И еще две девочки умерли в младенчестве — перед ней и ее сестрой Зоей. Их тоже так звали, Зоей и Настёной, имя переходило от умершей к следующей новорожденной. Жалели они умерших… Знаешь, это вроде эффекта памяти формы. Кристаллографическая обратимость. Память металла. Его наследственность. Как ни скручивай, ни деформируй, он вернется к тому, как было.

Григорий следил за собакой. Явно не местной: ковыляя на пляж, переходила дорогу, посмотрев, как в России, сначала налево, потом направо, и чуть не угодила под байк. Добравшись до песка, легла в тень от скалы. И Катя смотрела не на мужа, на собаку. Бросила:

— А чем тебе Австралия не ояви Россия? Америка? Для кого она сейчас?

А Гриша больше не мог сидеть в осаде, но и не мог сдаться. Он сам был в том же тоскливом положении, что и чертов завод, этот молох. Крепость его со всеми родными и опостылевшими выступами и углами, галереями, ходами, тупиками, со всем его единственно настоящим железом. Гриша с его заводом выглядели одинаково нелепо. И уже давно. И это уже не поправить.

Нет, ну а как ему сейчас рассказывать ей о масляном тумане на реке? Он стелется над самой водой, и встанешь в лодке — он под тобой, а сядешь — и голова тут же мокрая, и ты так счастлив этим, и крадешься в молоке к их эллингу. Что он может сказать о звоне фольги на ветру, в которую заворачиваешь пойманную рыбу, о разнице между пресной студеной водой в их реке, от которой идет сырой и холодный ветер, и вот этой, океанской? Как не смешно объяснить статистически не имеющие смысл вещи, «следы», если пользоваться языком его заводских химиков?

Да, не забывай, и языком криминалистов, якобы идущих по следу убийц Верника.

…Как? То незначительное, тонкое и самое главное, что не смести никаким веником? Что в твоем генокоде?

— Почему тебе не живется? Когда уже разродишься? Сколько еще нас будешь мучать? И дочь в тебя. Мазохисткой растет.

Катя с нескрываемой мукой отвернулась, поднялась с песка, подхватила Киру и пошла прочь. Одним движением плеч и линиями рта она напомнила древних пустоглазых богинь, одним движением разрушила жизнь. Все то, что было у Григория, помимо его инженерии и прочих уже невесомых «следов».

Он улетел с ними в Сидней, повидался со старшей дочерью, все устроил и отбыл домой один. Брейк, разъехались.

Однажды, четверть века тому, уже плыл на порогах под огромной брошенной баржей с серой. Так вышло, перепил. С друзьями ныряли на фарватере, напарившись в бане на туере, его затянуло. Его несло течением под черной тенью. Хватило бы воздуха. Хватило. Хватит и сейчас. Его выбор. Он знал, как бабка попала: когда ее мужа, его деда, которого он никогда не видел, забрали, ночевала у тюрьмы, ее гнали, она не уходила. Доказывала что-то, дура, ругалась и добилась: забрали тоже. Что сравнивать. Все иначе.

Полетел к ним, на минное поле, на следующий Новый год. Спланировал две недели отпуска: завод вновь переделили, и он опять поднимал его.

— Папа, а вот когда я была твоей бабушкой, я тебя так надолго никогда не бросала. Ты возьмешь меня в наш русский дом?

Замер так, как однажды замрет твое и всякого человека сердце. Катя ночью скажет:

— Она вообразила, что там ее вещи остались, и здесь без них она не может.

— Значит, летим вместе.

Снова пересаживались в аэропорту Бангкока, гигантские рождественские ели стояли на этажах прилета и отлета, втором и четвертом. И всюду — елки поменьше. Катя рассказывала недоверчиво округляющей глаза Кире, как была снежинкой в детском садике, а некоторым хорошим девочкам посчастливилось быть принцессами. Аня тоже слушала. И она выросла, не зная, что такое новогодние утренники: они всегда в это время оказывались под пальмами. Ее детсад и ее школа затихали к двадцатым числам декабря. По утрам здесь машине негде было приткнуться, и вдруг становилось пусто.

Несмеяна ходила с Григорием под обозначающими зоны регистрации огромными буквами латинского алфавита и читала ему их.

— У Бога и букв, и дней много. Правда же, пап?

На тележках для багажа, распугав монахов в горчичных и гепатитного цвета тканях, прокатились две хохочущие старухи-француженки. Кира проводила их восторженным взглядом и наконец рассмеялась. В гладких и чистых плоскостях, отраженная, быстро поднималась огромная медная луна — с севера, где дом.

Друзья!

Если вы тоже считаете, что журналистика должна быть независимой, честной и смелой, станьте соучастником «Новой газеты».

«Новая газета» — одно из немногих СМИ России, которое не боится публиковать расследования о коррупции чиновников и силовиков, репортажи из горячих точек и другие важные и, порой, опасные тексты. Четыре журналиста «Новой газеты» были убиты за свою профессиональную деятельность.

Мы хотим, чтобы нашу судьбу решали только вы, читатели «Новой газеты». Мы хотим работать только на вас и зависеть только от вас.
Вы можете просто закрыть это окно и вернуться к чтению статьи. А можете — поддержать газету небольшим пожертвованием, чтобы мы и дальше могли писать о том, о чем другие боятся и подумать. Выбор за вами!
Стать соучастником
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera