КолонкаОбщество

В поисках точной оценки

Сколько оценок, которым вы верите и которые дороги, можно вспомнить за жизнь?

Этот материал вышел в номере № 39 от 14 апреля 2017
Читать
В поисках точной оценки
Фото: РИА Новости

Представление персонажа (автора)

С детства я жду одобрения своих действий. Словами. Слово для меня важней поведения. Впрочем, слово — поведение и есть.

Потребность в оценке себя пришла гораздо позже, чем я оценил слово.

Во дворе киевского Театра русской драмы по Пушкинской улице №17 мы — актерские дети — играли у огромной противопожарной бочки, высотой метра два. Кто-то из старших пацанов рассказывал, как они протырились в кинотеатр «Комсомолец Украины» на Прорезной и смотрели фильм «Девушка моей мечты». В этой трофейной ленте любимая актриса Гитлера Марика Рёкк купалась в бочке совершенно голой, что можно было понять, поскольку она выныривала из воды без лифчика. Потом, правда, этот эпизод из фильма исчез, но не из-за цензуры, а потому что киномеханики вырезали из картины целлулоидные кадрики этих счастливых моментов и продавали их на толкучке у Байкового кладбища.

Мы пытались представить себе эту красавицу, в которую влюбился бесноватый фюрер. И у нас пока не получалось. Наверное, наша бочка была слишком велика. А вот лифчик я представил хорошо. Мама на Бессарабском рынке у подпольной швеи Муси покупала себе розовые атласные бюстгальтеры, размером с летние шапочки для близнецов.

В тот момент, когда я уже почти совместил большой послевоенный розовый лифчик с бельевыми пуговицами на спине и довоенную красавицу Марику Рёкк, кто-то бросил в меня жужелицей. (Так назывались ноздреватые комки шлака, которые выгребали из топок.)

Ссадина была пустяковая, но злой мальчик из нашей двенадцатикомнатной коммуналки Валька Костенко по прозвищу Крыса подошел ко мне и сказал:

— Теперь ты, дурак, умрешь!

«Дурак» — это была не оценка, но отношение ко мне, о котором я знал и это не задевало. Что умру, мне тоже было известно и печалило лишь то, что другая жизнь продолжится, и игры во дворе будут проходить без меня. Это будущее неучастие тем не менее скоро забывалось, но конкретное «Ты умрешь!» страшно, до слез, расстроило меня. Я ходил по двору растерянный и пораженный жестоким прогнозом, прекрасно зная, что от комка шлака умереть невозможно. Но слово-то было.

Забыв о «Девушке моей мечты», я искал того, кто снимет заклятие. Этим ангелом оказался мой дворовый друг, сын заведующего постановочной частью Русской драмы Боря Ратимов. (Отец его, страстный поклонник театра, образовал свою фамилию от имен двух своих кумиров сцены — Ратова и Тимме, хотя родная фамилия, скажем Шульженко, была нисколько не хуже.)

— Ты — не умрешь! — безответственно сказал Боря, и я мгновенно успокоился.

С той поры, даже не веря словам, я остро реагирую на них. Не читаю отзывов и мнений, хоть бы они были комфортными, не участвую в фейсбуках и стараюсь не вслушиваться в комплименты, не только затем, что знаю их достоинство, но и потому, что сам грешу из расположения к персонажу. Впрочем, часто (уместней сказать — порой) я говорю правду. Ну так: сначала — правду, а потом то, что, в моем представлении, вытерпел бы собеседник. То есть чужое поведение, равно как увиденное или прочитанное, пытаюсь объяснить (но не оправдать, не оправдать!), находясь в состоянии, которое обещает комфорт души не столько визави, сколько мне самому.

«Правду следует говорить, только когда нет выхода», — учил философ и воздухоплаватель Винсент Шеремет.

К профессиональным премиям теперь (когда, впрочем, кое-что получено — не кокетничай, дружок!) большей частью безразличен, хотя их наличие освобождает от тщеславия и заставляет думать, сколько знаний недополучено и сколько действий (слов, образов) не найдено или упущено от лени. Премии — в лучшем случае признание, то есть общая сумма заблуждений, в которую ты вводишь себя с помощью других, порой и неосознанно. Эту сумму читатель (или зритель) держит в кошельке большей частью тайно, и только когда приходит время рассчитываться, может достать оттуда купюру того достоинства, которое тебе определил он. Впрочем, эти купюры отражают не тебя (не зеркало ведь), а отношение к тебе. К реальному положению твоему в пространстве жизни они отношения не имеют.

Что же важно? Не стану говорить «ничего», тем обнаружив фальшь и позерство.

Важна оценка.

Сколько оценок, которым вы верите и которые дороги, можно вспомнить за жизнь? Не много.

Из ранних лет я помню одну, хотя школьный дневник был испещрен цифрами от «1» до «5» с комментариями. Но и та, о которой теперь расскажу, была фальшивой.

В школе №53 по улице Ленина в Киеве, которая после войны напоминала бурсу Помяловского, кто нас только не учил. Чему и чем. Завуч Петр Иванович Барыло вразумлял трофейным (хотя сам не воевал, а был политработником в тылу) карандашом Koh-i-noor, дивно пахнущим сандалом, на тупой конец которого была надета большая канцелярская стирательная резинка. Он шел по узкому коридору и всех, кто не успевал увернуться (из младших классов, поскольку старшеклассников он не без основания побаивался), бил этим резиновым молотком по голове со словами:

— Шморкач! Тебе двенадцать лет, мне сорок лет!

Аргумент мы полагали достаточным для Петра Ивановича Барыло. Тем более что у многих из нас родственники были репрессированы по мотивам еще менее убедительным. Однако это не было оценкой, а сухой констатацией факта.

Наш учитель физики Иван Терентьевич Харченко появился в рассказе об оценке не случайно. Это был человек обидчивый, необразованный, с присущим времени представлением о морали.

Стоило кому-нибудь подсказать товарищу, мучающемуся у доски, как он поворачивался к классу и вопрошал:

— Кто это сделал?

Не получив ответа, он открывал журнал и говорил:

— Ставлю двойки всему ряду. По подозрению.

К коллективной ответственности мы были приучены с ранних лет. Подозрения или навет были главными уликами обвиняемого. В каждой семье это знали хорошо, хотя и берегли детей от опасной информации.

Его слова «Сколько можно долбить эту дину?» вызывали радостное оживление у мальчиков, треть из которых имели приводы в милицию.

— Не Дину, а Нору, — поправлял его Миша Черкасский, рыжий урка с косой челкой и ласковым прищуром.

— Какую еще Нору? Мы проходим единицу силы.

— А я думал вы про нашу немку Нору Александровну.

— Пошел вон из класса! Я сейчас упаду… и мои дети — сироты!

На самом деле Иван Терентьевич здоровья был крепкого. Когда я пришел на практику из института физкультуры, наш любимый физрук Владимир Федорович Качанов, в комнатке под лестницей порой наливая по маленькой своим товарищам-учителям, осуществлял голосом дистанционное управление учебным процессом: «На первый-второй рассчитайсь. Первые десять кругов по залу. Вторые пять. Потом наоборот. Разбились на пары, бросаем мячи»… Он часто спасал меня от старшеклассниц, которые обожали играть в баскетбол, бегая по залу в маечках и свободных сатиновых трусах с резинками. Они висли гроздьями под щитом на крепких студентах-практикантах инфизкульта, изредка доставая из-за пояса расчески, чтобы привести себя в порядок перед новой атакой на кольцо.

— Бегом на Прорезную, — говорил мне Качанов. — Бутылка «Столичной», две французские булки и полкило «Одесской» колбасы.

Я брал деньги и бежал. Физрук сказал бегом — значит бегом. Однажды, вернувшись, я увидел в комнатке нашего физика, Ивана Терентьевича Харченко, угрожавшего нам когда-то потенциальным сиротством своих детей. Узнав меня, он смутился немного, но услышав, что я на педагогической практике, сказал:

— Ну теперь-то мы коллеги. Можно. — И выпивал исправно.

Именно Иван Терентьевич был близок к тому, чтобы дать возвышающую меня среди современников, то есть не вполне справедливую, но все же оценку.

Контрольные работы тогда писали на вырванных из середины тетради двух листках. Решив задачи, ты должен был в конце урока сдать их учителю для проверки, предварительно подписав. Я никогда не подписывал, но если отметка за работу случалась пристойной, сознавался в авторстве. А если нет, то нет, хотя потребность быть оцененным порой чувствовал, особенно если знал, что работу сделал хорошо.

В тот день я хорошо сделал свое дело, списав все у соседки по парте — отличницы Милы Ефремовой, дочери директора гастронома.

Мила была «девушкой» известного на Бессарабском рынке вора-карманника Вовы Орлова и хотела ему нравиться, а была склонна к полноте. Поэтому на большой перемене она скармливала мне бутерброды (иногда с паюсной икрой), которыми ее снабжали родители. Жила она в уцелевшем после войны домике, во дворе на углу Крещатика и Бульвара, за одноэтажным хлебным магазином, где продавщицей работала худая скуластая женщина по кличке Анаконда с вызывающе красной даже для послевоенного времени помадой.

Горячей воды у Милы в квартире не было, и она, будучи чистоплотной барышней, ходила мыться в Караваевские бани, известные еще и тем, что там в лучшей, говорили, киевской парной сгоняли вес борцы, боксеры и штангисты. На самом деле в банные вечера она гуляла с Орловым, а перед тем, как вернуться домой, заходила в соседний двор и под струей из колонки летом и зимой мыла волосы, чтобы вернуться домой с мокрой и чистой головой. Вместо менингита, который обязана была получить крепкая на грудь и ногу Мила Ефремова, она закалилась настолько, что никогда не болела и училась исключительно на пятерки. Соседство по парте с этой покладистой девушкой я считал большой удачей, однако списывая у нее контрольную, счел разумным сделать для правдоподобия пару незначительных ошибок. В конце урока, о котором рассказываю, я отдал неподписанные листки Ивану Терентьевичу и стал ждать триумфа.

Высокая оценка забрезжила в моей беззаботной жизни. Однако учитель физики, получив анонимную контрольную, атрибутировал ее неточно. Почеркав толстым красным карандашом в тех местах, где ошибок как раз не было, он размашисто написал на последней странице: «3–. Плохо дело, Махновецкий». Аккуратный мальчик Стасик Махновецкий был ненавистен Харченко из-за своей мамы — красавицы Зои, жены заместителя директора театра. Зоя пришла однажды в школу по вызову физика с красными от помады ТЭЖЭ, почти как у Анаконды, губами, в чернобурке, и роскошный ее вид породил в физике чувство классовой ненависти. А когда она достала из портсигара короткую сигарету Camel без фильтра из американских подарков и, вставив ее в длинный янтарный мундштук, закурила, Иван Терентьевич с робкой ненавистью пробормотал: «Ну понятно…» — и, оскорбленный увиденным, вышел.

Изображение

Ложная идентификация учителем работы лишала меня возможности получить не отметку, чего было достаточно в дневнике, но оценку.

— Это моя контрольная работа! — сказал я гордо, найдя на столе два листка, после того как все ученики свои контрольные разобрали.

— Твоя? Ну дай сюда!

Он взял ее и на последней странице, зачеркнув фамилию «Махновецкий» и тройку, но оставив минус написал: «4–». И хотя для убедительности я обвел четверку чернилами, праздник оценки был смят. Да, по чести, я его и не заслужил. Это было похоже на оценку, но оценкой не было. Потому что она может быть только заслуженной. Это вам не орден к юбилею.

Представление персонажа, героя действия

Дмитрий Урнов — следите за перечислением: один из крупнейших отечественных исследователей Шекспира, автор книг о Джойсе, Кэрролле, Дефо, блестящий писатель, конник, кучер тройки — это почище пилота «Формулы один»! — неподражаемый рассказчик, однажды среди многих историй, которые он поведал в своих блестящих книгах, рассказал мне о Викторе Эдуардовиче Ратомском — выдающемся наезднике Московского ипподрома.

За достоверность рассказа Дмитрия Михайловича отвечают те, кто говорит только правду, — лошади. Один из его прекрасных томов так и называется «По словам лошади», то есть — все честно. За достоверность моего пересказа отвечает Урнов, художественной правде которого я верю безоглядно. Когда-то мы с ним приехали на конезавод в подмосковные Горки, где его знали и любили. После его конной, а моей пешей прогулки он пригласил меня в дом к старому жокею. Дедушка, принаряженный в серый парадный зипун, отороченный полосками каракуля, встретил Урнова со слезами радости на глазах:

— Спасибо, Дмитрий Михайлович, уважил ты меня. Как замечательно ты описал мои похороны. Как торжественно. А про коня, который пришел на могилу, — до слез. Сколько буду жить, не забуду твоего подарка.

Когда мы, попив чай, вышли из дому, я посмотрел на Урнова.

Митя сказал:

— Ты же помнишь этот рассказ? Там по сюжету похороны были кстати. Да и хотелось седлать приятное старику. Всем интересно, что будет потом.

— Ну да.

«По словам Урнова» — так назовем мы сказ с добрым концом, который я вам предлагаю:

Не так уж давным-давно жил на Московском ипподроме замечательный мастер-наездник Виктор Эдуардович Ратомский. Сын Ратомского и внук Ратомского — один из столетней династии наездников, испытателей и создателей призовых лошадей.

После революции во главе партии и правительства было изрядно и конюхов и любителей лошадей. Буржуазные забавы — лаун-теннис в белых тапочках, скачки и бега стали символом новой прекрасной жизни, пришедшей на смену нормальной. Строились ипподромы, возрождалось племенное коневодство. Мудрые советские полководцы с опытом Гражданской войны даже возомнили конными армиями побеждать танки и самолеты, но эта затея не вполне оправдалась. После Победы лошади вернулись на поля и ипподромные дорожки. Но бегали они помедленней заграничных, хотя наездники были классными, и одним из лучших почитали московского Мастера Ратомского.

И вот решили в те важнейшие для страны времена важные партийные руководители купить английского жеребца-производителя для улучшения нашей породы. Кого-нибудь из Ганноверов. А денег не дали. Зато дали добро на выезд наших рысаков в Великобританию. Нелишне заметить, что английские лошади, хотя и не крупные, отличались завидной резвостью. Вот, стало быть, надлежало выехать в Лондон, поучаствовать в ответственных бегах с большими призами, обыграть их скорых на ногу лошадок нашими, что помедленнее, и на вырученные деньги купить у них производителя, который потом поможет нам побивать британских же лошадей. Такой изящный план.

Плывут наши рысаки с наездниками, конюхами, Митей Урновым (в качестве переводчика), кузнецом (кузнец важен), качалками, овсом, уздечками, стременами («стременами»?.. кто мне подсказывает эту глупость, не на скачки же поспешают), попонами и руководителем из отдела ЦК КПСС по коневодству.

Лошади жуют, наездники с конюхами пиво пьют голландское, кузнец нашу водку. Из патриотизма. Урнов и то и другое, поскольку переводчик.

— Ты по-датски можешь? — спрашивает Ратомский.

— Нет, — отвечает Митя.

— Жаль, — осуждает Ратомский. — Там на следующей остановке в Дании пиво тоже хорошее. Как, к примеру, ты датчанам объяснишь, что нам пива хочется купить? Вот у моего отца был управляющий на конезаводе — тот буквально все язы’ки знал.

По-видимому, они все же обошлись без знания буквально всех язы’ков, потому что причалили к Англии в добром расположении духа.

Лондон оказался чистым городом и в конюшнях порядок. Сами англичане лошадей любят до такой степени, что на ипподром ходят в котелках, цилиндрах и с дамами. Играют азартно и большие при этом ценители своих рысаков. Короче, никакого гостеприимства к иностранцам на дорожке не предполагалось.

Коневодческий партиец загрустил, Урнов пошел по шекспировским местам погулять, Ратомский с удовлетворением отметил, что британцы бочковое пиво водой не добавляют, а кузнец взялся их газеты почитать и расстроился, до чего они были пронизаны не нашим шовинизмом. «Русские лошади в Лондоне шансов не имеют». Так и написано, чистая правда. А до рысистых испытаний всего ничего. Стал кузнец как-то здоровье поправлять, отвлекаясь от горьких мыслей, и пришел вскорости к приятной: «Эх, не одерни товарищ Сталин Семена Михайловича Буденного, когда тот как-то прямо с утра собирался броском конной армии дойти до Ла-Манша, узнали бы вы, какие шансы имеют ваши лошади».

В Лондоне тем временем, доложу вам, тоже не слава богу. Ипподром полон, юное телевидение во все места смотрит, газетчики бегают, магний просто так жгут, наездники расфуфырены в кримплен, лошади рвутся на старт, упряжь у них из заграничной кожи с люрексом. И вообще — их шестеро против одного Ратомского. Ну он тоже прикинут не в вискозу, и лошадь не хозяйственным мылом мыта. Выезжают на старт. Вся Британия, как сказал бы телевизионный стилист, прильнула глазами. К тому же фунтов стерлингов на островных лошадок поставлено в тотализаторе без всякого измерения.

Народу набилось тьма, одних герцогов, как шпал на перегоне Москва — Ясиноватая, королева в шляпке. Все поют «Правь, Британия!», а куда править, когда такой конфуз: советская лошадь наездника Ратомского расковалась! Подкову потеряла прямо на старте. Это, знаете, как если бы президент вышел на экран делать доклад о конституции с расстегнутой ширинкой. Застегнуть-то можно, извинившись, но рейтинг менталитета будет подмочен (я тут, понятно, не о нашем президенте). А на ипподроме и вовсе смех поднялся. Начальник партийного коневодства, тот уже видит картину своего возвращения в Москву в виде прогона пленных немцев по Садовому кольцу. Ратомский тоже обескуражен. Срочно ковать надо — заезд ждет. Трибуны свистят. Стали искать кузнеца, а тот «Гардиена» и «Таймса» так начитался, что не находит в себе сил попасть по гвоздю. Однако преодолел себя и минут за двадцать приколотил рысака к подкове.

Старт под смех, а финиш — слезы. Ехал, ехал Ратомский на средней, по заграничным мерам, лошадке, да и обыграл хваленых англичан…

Конно-партийный начальник прибежал в конюшню, где Ратомский под наблюдением буквально всех корреспондентов пил из бутылки пиво «Гиннес» (тоже хорошее), обнял при всех и говорит:

— Молодец! Теперь мы какого-нибудь Ганновера да купим. А вот за то, что Родину на посмешище выставил, — ответишь по партийной линии.

— Беспартийные мы, — отвечал Ратомский. — А ездить ты меня не учи. У них лошади на допинге, я видел, чем кормят. Допинг минут пятнадцать действует. Подождать надо было, чтобы они перегорели.

— Значит, вы все претворялись. Ах, хитрецы! И кузнец, выходит, был не пьян?

— Нет, — сказал Ратомский, — зачем? Кузнец дурака валять не будет. Не та профессия. Он сам знает, как жить.

Виктор Эдуардович побеждал и в Бельгии, и в Германии, а уж дома не раз и не два. В 1955 году он установил рекорд, который побить нельзя. В один день взял три приза — Большой трехлетний, Дерби и Элиты. Это был уникальный мастер-наездник, знавший и любивший лошадей, и авторитет в деле рысистых испытаний непререкаемый, но какое отношение он имеет к теме нашего рассказа — в поисках оценки? Не будем торопиться. Как говорили в конюшне десятого тренировочного отделения Московского ипподрома: «Запрягай постепенно».

Представление места действия. Ипподром

Изображение

Итак, я жил тогда…

Я жил тогда на ипподроме. Во всяком случае, так близко от него, что всякий раз, взявшись с утра за ум и решив продолжать начинать новую жизнь, выбегал из своей общедоступной однокомнатной квартиры на Беговой, ключ от которой был тщательно спрятан под коврик, чтобы встретить день с рысаками. Скаковые лошади работали с пяти часов, и мне доставались только следы галопа на дорожке, которые я быстро научился распознавать.

Лишь один раз я видел, как жокей тренировал лошадь к скачкам. Но тогда для нас с Отаром Иоселиани это было не раннее летнее утро, а финал затянувшейся ночи. Похоронив на конкурном поле приблудившийся ко мне в редакции череп (эта история описана подробно, и я не стану ее повторять), мы сидели на трибуне и пили за память неизвестного нам покойника отвратительно теплый в это время суток джин Gordon’s. И тут по предрассветному виражу, освещенному багряным небом, проскакал на алом коне маленький белый жокей.

— Довженко какой-то, — недовольно пробурчал великий кинорежиссер и поднялся, показывая, что поминки окончены.

Ипподром был тогда открыт круглые сутки и во всякое время, кроме рысистых испытаний и скачек, совершенно пуст.

Несколько раз, устав от обещаний и обязательств встречать (с кем нельзя не встретить и одновременно в разных местах) Новый год, я приходил сюда в ночь 31 декабря совершенно один и, пробежав полкруга, провожал год старый. Потом втыкал бутылку «Мукузани» или другого грузинского вина, которым меня баловал мой друг, знаменитый актер Гоги Харабадзе, и двигался дальше, чтобы на следующем круге выпить за новый.

Отпраздновать смену лет в движении считалось у меня добрым знаком. Мол, сами проблемы решатся. Как-нибудь. Бегу ведь. О том, что бегу по кругу, я не думал.

Овал ипподрома с двумя прямыми и двумя виражами: миля — одна из основных дистанций для бегов и скачек. 1600 метров лошади, управляемые наездниками, сидящими в легких двухколесных качалках, легко разменивают две минуты двадцать секунд, хорошие призовые — секунд на семь-десять резвее. Великий орловский рысак Крепыш (от Громадного и Кокетки) более ста лет назад пробежал круг за 2.08,5. Это был рекорд, а имя гиганта вошло в историю настоящих русских символов, как впоследствии имена Шаляпина и Улановой. Литературной славой орловец тоже обойден не был.

Кто же не помнит афишу Остапа Бендера, придуманную Ильфом и Петровым в «Золотом теленке». «Приехал жрец (знаменитый брамин-йог), сын Крепыша, любимец Рабиндраната Тагора Иоканаан Марусидзе».

Придя к директору Центрального московского ипподрома Михаилу Нисоновичу Эфросу, человеку яркому, влюбленному в лошадей и словно сошедшему со страниц бабелевской «Конармии», я увидел на стенах кабинета, украшенного небольшими конными скульптурами Лансере, четыре изображения: Маркс, Энгельс, Ленин и Крепыш:

— Здесь у меня портреты основоположников. Хочешь узнать про бега? Сядь в качалку. Иди в десятое тренотделение к Диме Этингову. Он научит.

Это было потом, уже летом. А пока я медленно бежал по заснеженному новогоднему ипподрому… Ленивая моя резвость не мешала суммировать обретения уходящего года и планировать потери грядущего. Среди них была предполагаемая попытка поучаствовать в рысистых испытаниях, чтобы написать о своем опыте, который, как и научный эксперимент, говорят, не бывает безрезультатным.

Выпив вина на противоположной трибуне прямой, я на ходу сочинял романтическое начало материала. «Ах, читатель! (Все-таки полбутылки было уже во мне.) Где взять такую типографскую технику, чтобы в черно-белой газете (тогда других не было) яркими и нежными красками воспроизвести утро на ипподроме, когда десятки золотых, в лучах восходящего солнца, коней плывут, летят, парят в розовой пене тумана. Чтобы описать глухой, тревожный, как удары сердца, ритм копыт, отталкивающих от себя землю, хрип конского дыхания и шаманские крики наездников, творящих таинство над лошадью».

Окна у меня выходили на Беговую на уровне переключения с первой скорости на вторую у тяжелых грузовиков, и отмыть стекла от пыли и выхлопа не представлялось возможным, но чувства были свежи и радостны, как весна. Да и весна была такой чудесной, что я вознамерился следующий Новый год встречать с ней, а не на ипподроме.

А за распахнутым окном,/Упруги и легки,/Везут в качалке майский гром/По кругу рысаки./Смелее, конь, резвее мах,/Пусть ход твой будет чист,/Пока земля гудит в ногах/И в гриве ветра свист./Пока под кожей бьется пульс/В прожилке голубом —/ Давай неверие и грусть/Оставим за столбом!

За финишным столбом, имел в виду воздухоплаватель Винсент Шеремет, мечтавший о монгольфьерах на конной тяге.

— Вы, наверное, хозяин? — сказали два совершенно незнакомых человека, сидевшие в моей четырехметровой кухне на утлых табуретках перед столиком, на котором торчала непочатая бутылка водки. — А Дима пошел за закуской. Ну у вас и холодильник. «Иней», да?.. Мы стали вытирать ноги, слышим — ключ.

Мой мастер, наездник и прекрасный человек Дима Этингов зашел с ипподромными друзьями известить, что записал меня и Лексикона в качестве коня на осенний заезд любителей.

— Тебе надо готовиться к Большим призам. Там будет все серьезно, — говорил Дима. — И лошади порезвее Лексикона, и наездники, считай, липачи, а никакие не журналисты-любители. Из журнала «Коневодство и конный спорт» внештатники разные, что все у нас тренируются. И трибуны битком.

К этому времени я часто по утрам появлялся в качалке на дорожке, тренируя Лексикона, не знаю, чем он провинился перед конюшней, что меня определили ему в наездники. Теперь — первый официальный старт. Я немедленно вспомнил свою юношескую спортивную карьеру и предстартовое волнение перед заплывом. Но там все зависело от меня, а здесь я лишь часть партнера, имеющего четыре ноги, свой нрав, характер и, подозреваю, представление обо мне, борьбе и славе. В этом тандеме Лексикон был много лучше меня, хотя внешне и я выглядел вполне пристойно: «Камзол зеленый, — следовало из ипподромной программки, — шлем, рукава и лента черные». «Лицо бледное», — добавил бы я от себя.

В октябрьское воскресенье меня провожали на подвиг. Наездники Юра Галченков, Миша Мишин при участии неуравновешенного Гены тщательно возились с упряжью коня.

— Главное, не мешай Лексикону. Доедешь. Там наездники — тебе чета.

Исправно проехав, как все, «фальстарт» на скорости перед трибуной, я размял рысака и дал возможность зрителям проверить секундомерами нашу резвость, чтобы после закрытия касс за пять минут до заезда они, если хотят, могли сделать свои ставки у ипподромных жучков, принимавших деньги до самого старта.

Пока, следуя советам конюшни, я не вмешивался в процесс, Лексикон бежал в лидирующей группе, но на втором вираже мне показалось, что наука управлять с помощью вожжей мной освоена, и чуткий Лексикон, получив несколько взаимоисключающих команд, сорвался в галоп. Мы были сняты за нарушение стиля.

Стиль — как же это важно!

Со стороны трибун я услышал несколько реплик. (Гораздо, впрочем, меньше, чем ожидал, — видимо, на меня не ставили вовсе.) Смысл их могу приблизительно перевести на русский: «Ты зачем, Безрукий (это из-за черных рукавов), в качалку сел?»

Вопрос может требовать ответа или быть риторическим, но оценкой он быть не может. (Вы, надеюсь, не забыли про нее?)

— Больше работать лошадь надо, — сказал Этингов, посмотрев заезд. — Готовься к Большим призам. Там на любителей ставки большие. Как с вами договориться можно, когда сами не знаете, что на дорожке произойдет. Не словчишь. Чистый заезд. Все едут как умеют.

Всю зиму я ходил тренировать Лексикона с единственной целью — не опозорить благородную и терпеливую лошадь. Пусть без призового места, но мы обязаны добраться среди более резвых лошадей до финишного столба правильной рысью.

И вот мы с Лексиконом по утрам в зимней темноте накручиваем круги по ипподрому, готовясь к главному в жизни заезду.

Представление события. Большие призы

— Ставь на меня! — Строго сказал я весне по имени Клавдия. Она была в состроченных ею белых брюках не хуже Levi’s, самодельной короткой курточке, сшитой из полосок кожи и меха кролика породы мексиканский тушкан.

В воспитательных целях пришлось напомнить ей историю развода одного знакомого рыбака. Когда судья спросил его о мотивах, тот ясно объяснил, что жена, вытирая пыль, сломала конец его любимого спиннингового удилища «Шекспир» (Shakespeare).

— Понятно, — сказал судья. — А в чем причина развода?

— Даю суду отвод! — сказал рыбак.

Она засмеялась.

— Конечно, я обязательно поставлю на тебя.

Но придя на трибуну, была окружена знатоками коней и специалистами по прогнозам, которые уговорили ее поставить наши последние три рубля на фонаря. То есть на фаворита, а не на Лексикона.

Ипподром, как и обещал Этингов, был забит до отказа. Аншлаг.

Мне помогли одеться, запрягли Лексикона, проверили качалку и, похлопав по плечу, выпустили из конюшни. Одного.

Теперь сам. И стало беспокойно.

Но у выезда на дорожку я увидел стоявшего Диму Этингова, который беседовал с Ратомским.

Подъехав к ним, я остановился и хриплым от волнения голосом спросил:

— Как рулить?

Дима молчал. Ратомский посмотрел на меня мельком и сказал:

— По езде.

Потом бросил взгляд на лошадь.

— Это Лексикон? — Он знал всех рысаков. — Уезжай в поля! — Это значит ближе к трибуне. — Он не любит толпу.

Фальстарты мы с Лексиконом проехали в свою силу — между лидерами и аутсайдерами. Теперь старт!

Выстроившись в линию со всеми, под свист трибун мы отправились в путь за стартовой машиной, распахнувшей ограничительные рамы-«крылья» на всю ширь дорожки.

Заезд начался. Первый вираж мы катились в середине группы. Лексикон шел легко, и чувствовался его запас. Но Ратомский сказал «по езде» — значит по езде, я это понял. На прямой мы чуть подтянулись к голове заезда, но осторожно, чтобы не сорвать рысака в галоп. Во втором вираже Лексикон уже шел за лидерами, но проигрывал больше корпуса.

Тут я, вспомнив про «поля», вырулил на финишную прямую ближе к трибунам.

Теперь ни конь, ни я не видели соперников.

Мы летели.

Я почувствовал себя с рысаком одним организмом, связанным нервами-вожжами. Он ли меня вез, я ли его нес на руках — не знаю. Помню ощущение счастья и единства.

Трибуны, вплотную к которым мы неслись, ревели, свистели, кричали:

— Да-а-авай, Безрукий!

Я понимал, что мы идем хорошо, но на каком месте?

Шекспировед и великий знаток конного дела Дмитрий Урнов говорил, что наезднику важно поймать пейс (общий с лошадью ритм, что ли). У меня было ощущение, что я его поймал. Тогда.

Только на столбе посмотрел налево, на соперников, и услышал откуда-то сверху спокойный голос: «Безрукий, а ты выиграл целую голову».

Счастье… Мы медленно проехали под аплодисменты вдоль трибун. Лексикону вплели ленту победителя в гриву, мне дали приз — пирамидку из оргстекла, и в это время трибуны взорвались. На табло появились цифры выдачи денег за этот заезд в одинаре. 108 рублей на один рубль, поставленный на меня. Никто, видно, не верил в наши шансы.

Ах, Клавдия! Могли же еще и заработать… Но ведь была действительно — ах!

Оценка

Мы приближаемся к концу нашего заезда, посвященного оценке. Ждать недолго.

Медленно, рысцой Лексикон подвез к съезду с дорожки.

На том же месте, где я их оставил, стояли Дима Этингов и Виктор Эдуардович Ратомский. Ипподромная этика не позволяла мне останавливаться рядом с ними в расчете на комплимент. Но можно перейти на шаг.

Они молча следили за участниками следующего заезда.

И тут, поравнявшись с ними, я и услышал оценку! Выше ее я ничего не ставлю.

— Смотри, Дима, — сказал Ратомский, не глядя на меня. — Говно! А проехал, как мастер.

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow