Сюжеты

Не меньше, чем любовь

О личной трагедии Бориса Слуцкого

Фото: РИА Новости

Этот материал вышел в № 62 от 14 июня 2017
ЧитатьЧитать номер
Культура

1

Есть на канале «Культура» такой цикл «Больше, чем любовь» — о жизни и любви известных людей. Фильмы, как правило, талантливые. Хотя название странноватое — что может быть больше, чем любовь?

В рамках этого проекта вышел на телеэкраны и фильм о Борисе Слуцком и Татьяне Дашковской. И вот в этом случае претензий к названию цикла не возникло. Может быть, потому, что в сюжете о Борисе и Татьяне любовь, столкнувшись со смертью, приблизила другую смерть…

В этом году исполнилось 40 лет со дня ухода из жизни Татьяны Дашковской — музы, жены, друга и верной помощницы великого русского поэта Бориса Слуцкого. История их любви прекрасна и трагична, как прекрасны и трагичны жизнь и творчество самого поэта.

Вернувшись с войны инвалидом (еженощная бессонница и тяжкие головные боли), перенеся тяжелые операции, Слуцкий смог преодолеть недуг. И снова стал красавцем-майором, на которого заглядывались и обижались за невнимание к себе московские невесты. Но он не торопился с выбором и, будучи во всем максималистом и человеком исключительной порядочности («Не стояло Люськи ни одной/в телефонной книжке записной», «А я был брезглив, вы, конечно, помните…»), ждал настоящего чувства. И любовь пришла — одна и на всю жизнь.

Их знакомство случилось на Пушкинской площади. Уже немного знаменитый («Мне кажется, всем ясно, что пришел поэт лучше нас…» — Михаил Светлов о Б.С. на заседании секции поэзии Союза писателей), Слуцкий, беседуя с молодым поэтом, заметил, что тот поздоровался с проходящей мимо женщиной, и полушутя сказал: «Если познакомите меня с ней — дам вам рекомендацию в Союз писателей». Знакомство состоялось и скоро переросло в любовь и в счастливый брак. По словам племянницы поэта Ольги Слуцкой, это была идеальная пара: оба умны, красивы, трогательно заботливы не только друг о друге, но и о близких своей половины.

Безоблачное счастье длилось десять лет и обрушилось в один день — когда у Татьяны обнаружили неизлечимую болезнь. Оба понимали, что это приговор, но Борис бросился в отчаянную борьбу за жизнь любимой. В чем эта борьба выражалась? Прежде всего в поисках новейших лекарств и зарабатывании денег — множественные переводы, рецензии, статьи (как у Тарковского «для чего я лучшие годы отдал за чужие слова» — вопрос не стоял) — на оплату этих лекарств, больниц и санаториев. Слуцкому удалось даже по тем временам невероятное — устроить Татьяне лечение в лучшей парижской клинике. Борьба, итог которой был известен обоим, продолжалась десять лет. Но Татьяна таяла.

Потрясенный смертью любимой, поэт два с половиной месяца свое горе выплакивал стихами и умолк на все оставшиеся девять лет жизни (Слуцкий — Самойлову: «Когда умерла Таня, я написал двести стихотворений и сошел с ума»), впав в депрессию, продлившуюся до конца.

И еще. Той же своей племяннице, будучи в больнице, Слуцкий скажет: «Оказалось, что, когда мы сошлись с Таней, все стихи я писал для нее».

Эта публикация содержит запись поэта о смерти Татьяны, и стихи, написанные в феврале-апреле 1977 года. Все публикуется впервые.

Андрей Крамаренко,
для «Новой»

Борис Слуцкий
6.2.1977. 19.00 ровно

Сегодня в 5.40 вечера умерла Таня. В этот миг врач стоял над ее кроватью, кажется, нет, точно, пытался приладить к ее губам шланг от кислородной подушки. Минут за десять до этого кислород в баллоне кончился. А я сидел на стуле в углу, метрах в трех от Тани и смотрел на нее в упор. Она задыхалась, стонала, что-то бессвязно, непонятно — скорее всего, из-за моей глухоты, потому что разум у нее все время оставался светлым, — что-то изредка говорила. Вдруг ее лицо, на котором уже явственно выступала смерть, изменилось. Все оно приобрело ровную смуглую окраску, а за секунду до этого нос был белого, мертвецкого цвета. Ее глаза расширились и сверкнули — гордостью, презрением или еще чем-то необычайным. Такой величественной я ее никогда не видел. В ее красоте было больше ума и доброжелательности, сдержанности, чем величия. В это мгновение, когда она что-то увидала, что-то важное, великое, — страха в глазах не было; я понял, что она встретила смерть. Сразу же после этого черты лица начали искажаться, врач что-то приладил ко рту, а может быть, попробовал пульс и на мой немой вопрос растерянно кивнул.

Последняя фраза ее мне — может быть, за полчаса, — которую я расслышал, была «Всё против меня». Это было сказано, потому что врач и сестра, как ни тыкали иглами в ее бедные вены, не нашли их, как это часто бывало с нею в последние дни, да и в последние годы. До этого она сказала мне — может быть, потому что не умела унять ни негромких стонов, ни какой-то дрожи или ворочания: «Видишь, какой твой бедный Заяц», — или еще что-то в этом роде.

Минуты за две до смерти я дал ей две чайных ложечки растаявшего мороженого — молочного за девять копеек. Именно такого, как она просила. Ни вчера, ни позавчера я этой ее просьбы о молочном (еще лучше о фруктовом) мороженом не исполнил. У Каширского метро не было будки с мороженщиком. А сегодня я специально поехал на такси, не нашел ни единой будки на всем Варшавском шоссе и, только свернув в Нагатино, километрах в двух от Варшавки купил эту девятикопеечную пачку. Таня съела несколько ложечек с каким-то слабым, но видимым удовольствием сразу же после того, как я примерно в 15.20 пришел сменить Таню Винокурову. Может быть, это и была последняя радость в ее жизни.

Я не думал, что она умрет так скоро, хотя готовился к этому почти десять лет. В середине февраля Мария Михайловна, выдавая мне лекарства, сказала, что состояние будет ухудшаться медленно, очень медленно. Вот на это я и рассчитывал — на годы, по крайней мере, на месяцы.

Все произошло за неделю с небольшим.

Захарий Ильич, настоятельно советовавший мне немедленно, то есть в 3.20 увезти Таню из Малеевки в больницу, сказал, что дела плохи. Сестра-массажистка, сопровождавшая санитарную машину, — «колдунья» Лидия Семеновна, утверждающая, что она предсказывает смерть, сказала: «Если она выкарабкается», — и я понял, что дела очень плохи.

А Елена Николаевна, лечащий врач и подруга, сразу же, с неожиданной для ее мягкости, воспитанности и любви к Тане определенностью сказала, что надежд нет. Как я не выцыганивал у нее хоть небольшую надежду, она настаивала на своем. А Марья Михайловна, лучший в больнице специалист по ЛГМ и тоже почти подруга, не подошла ко мне, когда я видел ее в больничных коридорах.

Но даже сегодня, в воскресенье, дежурный врач — единственный врач на всю огромную больницу, сказал мне, когда я вышел вслед за ним из палаты (№218), что все необратимо и кончится очень скоро. Но что так скоро — через два часа после этого разговора — этого и он не думал. А Таня куда в большей степени, чем обычно, даже не хотела поставить на обсуждение мысль о скорой смерти. У нее все время были послебольничные планы. И болезнь казалась ей не трагичнее многих ее обострений.

Она попросила меня остаться с ней на ночь — если разрешат. Попросила, сославшись, что все время нуждается, чтобы подали-приняли. А вчера вдруг начала очень горячо и осмысленно просить у меня прощение за то, что мне приходится сидеть у нее и мыть ее и так далее. И это нельзя забыть, как она, возившаяся со мной всю жизнь, просила у меня прощения за то, что я нянчился с ней (в смысле медицинской няни) и делал грязную и полугрязную работу какую-нибудь неделю. Я сидел в коридоре, думал об этой сегодняшней ночи, которой теперь никогда не будет, о том, как Таня будет мучиться, о том, что ничего, кроме мучений, ее не ожидает, и сочинял:

Медленно движется полночь.
Ход ее мерить не смей.
Самая скорая помощь.
Самая скорая смерть.
Не помедли, не помедли,
Мчась, и звеня, и трубя.
Как это люди посмели
Дурно сказать про тебя.

Через четыре часа наступит эта плохо предсказанная полночь, а Таня уже давно отмучилась. Всю жизнь она давала мне уроки мужества и благородства. Напоследок дала еще один — непроизвольный — умирать, мучась и мучая, как можно скорее.

Я поцеловал ее теплые еще губы и уже холодный лоб.

Когда еще кололи при мне — я старался отворачиваться — ее бедное тело с венами, которые все были тоньше иглы и в которые попадали с десятого или четвертого раза, когда я видел все эти синяки, кровоподтеки, я вспоминал, какой она была еще недавно.

31 января ей исполнилось 47 лет. Я поздравил ее утром и уехал на приемную комиссию — вытаскивать Алексея Королева.

Забыл я уже, как плакать, и надо бы освоить это заново. Потому что легче. Лицо мое плачущее в зеркале — неприятно.

Как позвоню кому-нибудь по телефону, как скажу о Тане, бросаю трубку, чтобы не слышали, как я плачу.

Делать эти записи легче, чем сообщать о Тане.

Она стыдилась того, что стонет, и объясняла мне, что делает это только потому, что стон приносит облегчение. Стыдилась помешать мне спать или читать, или работать.

Скорая смерть. Она не успела стать ни старой, ни некрасивой. Она избегла подавляющего большинства онкологических мук, а те, которые не избегла, вынесла с высокой головой. Когда она увидела смерть, в этот миг она была и молода, и прекрасна. И что-то блеснуло в ее глазах. Но не страх, а гордость или удивление, или еще что-то.

* * *
Человек живет только раз.
Приличия соблюсти приходится только раз. Жить нетрудно совсем.
Неуместно величье подготовленных ложноклассических фраз.
* * *
И когда на исходе последнего дня
не попали иглой в ее бедную вену,
Таня просто сказала и обыкновенно:
— Всё против меня.
Я был кругом виноват, а Таня
мне все же нервно сказала: «Прости», —
почти в последней точке скитания
по долгому мучающему пути.
Преодолевая страшную связь больничной койки и бедного тела,
она мучительно приподнялась,
прощенья попросить захотела.
А я ничего не видел кругом,
а совесть горела и не перегорала,
поскольку был виноват кругом,
и я был жив, а она умирала.

 

Из последних стихов

Верующим проще и способней,
что же делать мне, если спросонья,
спьяну, с горя и с отчаянья
все равно не в силах верить я.
Вера это холод кирпичей,
той стены, что за твоей спиною.
Что же делать мне, если ничей
голос не беседует со мною?
Не беседует, не говорит.
Не советует, не упрекает
и в стихов моих не лезет ритм,
свечкою со мною не горит
и грехов моих не отпускает.

8.2
* * *
Одиночество возобновилось.
Прерывалось на двадцать лет,
Тани нет. Тани нет. Тани нет.
Целый мир в его грозном блистаньи
не настолько велик. Очень мал.
И не выбралось место для Тани —
уголок, где б ее отыскал.
* * *
В молодости все было
очень просто:
возраста, а также веса, роста,
так сказать, физических начал
я не ощущал.
Ощущаю, чувствую и чую,
как во мне, скитаясь и кочуя,
бестолково атомы бегут.
Чувствую их звон и чую гуд.
Гуд гудит и звон звенит. Душа
пламенем над свечкой бьется,
отбивается еле дыша.
Может быть, еще раз отобьется.
* * *
По-хорошему
в наши яростные времена
не положено,
чтобы первой умирала жена,
а положено, чтобы долго вдовела
и сначала все глаза проревела.
А потом, чтоб веселой
старушкой была.
И в компании многих веселых
старушек
временами в молчании рюмку пила,
отключившись на миг от подружек.

 

Дар

— Куплю ему ушанку-шапку
чтобы носил, когда умру,
чтоб знобко не было и зябко,
не простужался на ветру.
Так не сказала, а подумала,
махнула весело рукой
и тотчас же за шапкой дунула,
и простояла день-деньской.
Сопротивлялся — настояла,
упрямая была она
и в очереди простояла
с утра до самого темна.
Как эта шапка тяжела!
Как мало от нее тепла!

21.4
Рейтинг@Mail.ru

К сожалению, браузер, которым вы пользуйтесь, устарел и не позволяет корректно отображать сайт. Пожалуйста, установите любой из современных браузеров, например:

Google ChromeFirefoxOpera