ИнтервьюКультура

Георгий Исаакян: Нас снова накрывает проклятие безальтернативности

Известный режиссер о жанре доносительства, о дарвинизме в искусстве, корнях дела Серебренникова и «инакости»

Этот материал вышел в номере № 125 от 12 ноября 2018
Читать
Георгий Исаакян: Нас снова накрывает проклятие безальтернативности
Фото: Виктория Одиссонова / «Новая»
Один из ключевых режиссеров отечественного оперного театра, художественный руководитель Московского государственного академического детского музыкального театра имени Н.И. Сац, инициатор создания Ассоциации музыкальных театров России и фестиваля «Видеть музыку», который в эти дни проходит в Москве, 7 ноября отметил свое 50-летие. Но разговор оказался лишен праздничного настроения.

— Георгий Георгиевич, среди юбилейных празднеств, какой вопрос для вас самый важный?

— Думаю, для режиссера, тем более руководящего театром, самый сущностный вопрос — in general terms — смысл того, что ты делаешь, чему посвящаешь всю жизнь. Фундаментальный вопрос: «А кому-нибудь, кроме нас, театрального сообщества, нужно ли то, что мы делаем в тотально изменившемся обществе, для которого театр утрачивает свою ценность и значимость?»

— Почему столько пессимизма и неуверенности?

— Потому что режиссер сегодня со всех сторон слышит только окрики, получает тычки и плевки. Теперь мода пошла: на театр бесконечно подают в суд за какое-то оскорбление непонятно кого и в чем. Нам постоянно угрожают, что сейчас нас выкинут всех на улицу, в рынок… Как хотите, так и выживайте. При падающей экономике показывайте растущие доходы театра и прочие чудеса непотопляемости. И пеняют то и дело: зачем умничаете, ставите сложные вещи? Надо быть проще, доступнее, популярнее…

— Ваши спектакли уже попадали под суд?

— На мой спектакль «Аида» в Саратове написали донос. И прокурор открыл дело. Это даже трогательно: спектакль про доносы попал под донос. В этом есть что-то пугающе аллегоричное. Кто и чего добивается: выкинуть из профессии, наложить запрет на желание мыслить?

Доносительство опять стало популярным жанром. Пишут регулярно, причем по любому поводу: «Хотелось, чтобы была произведена проверка». При этом процентов 90 из таких писем — анонимки. Прелесть анонимки в том, что ты никогда не знаешь, не тот ли человек, который сидит перед тобой, улыбается и говорит, какой ты молодец, автор этого «произведения». Но чувствуется, население чутко уловило сигнал. А дальше уже, кто во что горазд — все по знаменитому довлатовскому изречению: «Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить — кто написал четыре миллиона доносов?»

— В чем, по-вашему, природа этого исторического флешбэка?

— Что касается театра, думаю, в основном в природе внутритеатральных и внутрикультурных взаимоотношений. Это зависть, своеобразный «дарвинизм» при нынешнем, все более съеживающемся «пироге» расходов на культуру. И это меня очень печалит.

— Но все-таки корни дела Серебренникова, столь значимого для сообщества, растут из другой почвы?

— Это безумно тяжелый вопрос, потому что для меня дело Серебренникова распадается на несколько совершенно разных историй. Когда мы собирались вместе на экстренное заседание СТД без различия лагерей и эстетических пристрастий, мы понимали, что заступаемся за своих коллег, с которыми обращаются как с дикими животными. Под телекамерами, с мешком на голове везут в другой город, сажают в клетку. Это находится за пределами цивилизованного понимания. И, конечно же, в этот момент внутри тебя, хочешь не хочешь, возникает куча рифм к теме «Художник и власть». С другой стороны, ты понимаешь, что есть еще второй, третий, четвертый план этой истории. И ты не можешь с этим так просто разобраться.

Как это произошло с режиссером, который был частью истеблишмента, его творчество — не изгойство или андеграунд, как, например, Юрия Погребничко или Анатолия Васильева. Что это за раздвоение личности у «власти»? Это история, в которой для меня многое не стыкуется. Никто не может так обращаться с художником, я буду повторять это бесконечно. Говорят: «Он отвечает за все своими финансовыми подписями». — «Подождите, он — художник. Вы это серьезно?» Тогда мы попадаем еще в более ужасную ситуацию. Давайте лишим всех худруков права подписи. И нашим искусством будут руководить исключительно эффективные менеджеры.

— Кажется, многие чиновники от культуры хотят, чтобы наш театр функционировал по бродвейской модели.

— Чем это заканчивается? Закрытием театра, потому что театр не может быть эффективной экономической организацией. Он обречен на затратность. И это во всем мире очевидно. И только мы с упорством, достойным лучшего применения, пытаемся доказать обратное. Ребята, модель называется «бродвейской», потому что она существует на одной-единственной улице планеты в самом богатом городе мира, с самыми богатыми жителями и туристами и с очень специфическим продуктом. Ни Metropolitan Opera, ни «ABT» не являются образчиками бродвейской культуры, которая заточена под очень узкий сегмент. И мы будем распространять эту модель на наши ТЮЗы, на «Музкомедии» Иркутска или Хабаровска, оперные театры в Йошкар-Оле или Нижнем Новгороде?! Может, нам стоит начать с чего-нибудь другого? Может, у нас сначала «Силиконовая долина» возникнет и Цукерберг свой появится?..

— Тихая революция нашего театрального пространства уже погубила Камерный музыкальный театр Бориса Покровского, что поглотил Большой театр.

— Очень грустная история. Ведь МХТ создавался как альтернатива Малому театру, Камерный — Большому. А тут странно слышать в высших театральных кругах заявления типа: «Мы не потерпим никаких альтернативных театров и фестивалей». Вроде бы разрушали гигантскую империю ради того, чтобы перестать друг другу диктовать, что можно и что нельзя. Действовали именно под флагом того, что альтернативность — это хорошо. Но не прошло и 15 лет, и мы стали бояться альтернативности и начали рьяно ее запрещать. И вот нас снова накрывает проклятие безальтернативности. Мне же кажется, что цель искусства — это альтернативность. И я был очень рад, увидев, что в перечне фестивалей, которые поддерживаются Минкультом, все-таки есть такой фестиваль, как «Территория».

— В такой атмосфере говорить о творческой заряженности не приходится.

— Мне повезло. В детстве получил прививку того, за что держусь всю жизнь. Любовь к музыке — мой спасательный круг. Как бы ты паршиво себя не чувствовал, если начинает звучать великая музыка, у тебя зарастает душевная рана. Ты будто исцеляешься, хотя еще больше осознаешь свою оторванность от идеала. И я все время своим студентам в ГИТИСе говорю: «Вопрос не в том, что вы по поиску можете найти в интернете. Вопрос в том, что вы должны знать, что искать. И у вас должно быть желание забить в поиск: «Георг Фридрих Гендель», а не «Радио «Шансон» с «Владимирским централом», который родимыми пятнами проступает на теле нашего музыкального театра.

— За последние годы публика сильно изменилась?

— В главном — нет. И я это хорошо чувствую как раз на примере Детского театра. Ребенок, как и прежде, любопытное человеческое существо, которому все надо и все интересно. Но он только пришел в этот сложный мир. Ему надо потихоньку в нем осваиваться. Нельзя учиться читать на «Жизни» Ги де Мопассана. Для этого есть «Сказка о рыбаке и рыбке». Для каждого возраста есть не только своя литература, но и музыка. В этом и есть гениальность замысла Детского музыкального театра, что воплотила Наталья Ильинична Сац.

Убежден, мы недооцениваем глубину серьезности вопросов, которые тревожат ребенка, но он их пока не может даже сформулировать. Например, страх потери самых близких ему людей или собственной «инакости». И это уже не только детские вопросы. В последнее время каждый из нас вдруг стал осознавать, что «инакость» — доминирующее понятие для человека, касающееся языка, культуры, религии, цвета кожи… А искусство — очень хороший помощник в попытке найти ответы на все эти терзания.

— Проблема в том, что большинство людей хотят найти в театре развлечение, а не ответы на вопросы мироздания.

— Не испытывая огромной нежности к советскому времени, тем не менее осознаю, что там были хоть какие-то окошки, сквозь которые высокая культура попадала в общество. Сейчас же мы потонули в масскультуре. Эта мнимость доступности обернулась абсолютной катастрофой. И целое поколение очень изменилось, и совсем не в лучшую сторону. Человек как был, так и остается несчастен в своем одиночестве, покинутости последние много сотен лет, после того как перестал ощущать опеку Небес. Так он и пребывает в поиске чего-то, за что можно зацепиться. И театр был и по идее должен оставаться одним из немногих способов душевной терапии, утешения, соединения на секундочку с Небесами. Но, как ни странно, все сильнее нарастает ощущение, что почти никому уже до них дотягиваться и не хочется. Понимание, что человек не просто так приходит в этот мир, стало исчезать. Как ни странно, нашему прекрасному времени удалось стереть из генетического кода человека осознание того, что у него должен быть хоть какой-то смысл жизни, кроме как урвать какой-то кусок пожирнее, провести выходные в шопинге или утопить их в стакане.

— Ваш приход в Детский музыкальный театр был ознаменован феноменальной постановкой оперы Прокофьева «Любовь к трем апельсинам», принесшей коллективу множество самых разных наград и задавшей очень высокую художественную планку. Вам не было страшно так круто начинать в Москве?

— Режиссер изнутри, «в муках творчества» никогда не осознает, поставил ли он великий, или нет спектакль. Ты просто всегда психуешь до последней секунды, гонишь от себя навязчивую мысль: «А вдруг я не справился!» Режиссер, который в уверенности выпускает спектакль, мне кажется, плохой режиссер. Потом жизнь — забег на длинную дистанцию, и поэтому ты никогда не знаешь, как и когда в итоге твой творческий «пасьянс» сойдется.

На самом деле главный ужас в жизни каждого художника и, в частности, режиссера в том, что каждое утро просыпаешься со страхом, что ты вдруг ничего стоящего больше не сможешь создать. И это не связано ни с возрастом, ни с городом, где ты работаешь, ни с чем. Просто в какой-то момент Небеса захлопываются, и непонятно, почему. И непонятно, почему они открывались. Ты заслужил?! Но мы редко бываем благодарны за свой талант Небесам. А когда он нас покидает, мы начинаем злиться и трясти кулаками, жестоко мстить всем вокруг. Есть множество людей в театральном сообществе, которые уже два десятка лет мне транслируют, что я должен убираться из этой профессии. Но если бы я их послушался, то не бывать не только «Трем апельсинам», но и тому, что я сделал до них в легендарном Пермском оперном театре — «Орфей», «Лолита», «Клеопатра», «Оперная пушкиниана».

— Почему, отмечая юбилей, вы решили вернуться к «Орфею» и поставить его теперь в Москве?

— «Орфей» был одной из первых моих мыслей, когда я пришел в Театр Натальи Сац. Мне было очень жалко расставаться с этой грандиозной музыкой. Но понадобилось восемь лет взращивания труппы. За это время мы сделали вещи гораздо более сложные, такие как те же «Три апельсина» или «Игра о душе и теле», «Любовь убивает», «Лисичка-плутовка».

— Вам трудно было перебраться из Перми в Москву?

— Нет, я из тех режиссеров, которым не нравится «приговоренность» руководителей к «своим» театрам. Худрук не должен превращаться в того японского пулеметчика, которого приковали к пулемету и он отстреливался до 56-го года, не подозревая, что война закончилась. Мне кажется, в этом есть что-то архаичное, доставшееся нам в наследие от советской системы. Здесь, конечно, я должен оговориться, что не имею в виду авторские коллективы, и сказать, что я обожаю свой Пермский театр, где проработал 20 лет. Уходя, мне было странно и обидно слышать в свой адрес реплики типа «как вы могли бросить?». А сколько я должен был отработать, 40 или 50 лет? Хотя мне и было приятно, что в трудовой книжке долгие годы у меня была только одна запись. Но, с другой стороны, в какой-то момент от такой заданности и предсказуемости ты перестаешь ощущать драйв, свежесть.

— Только в Москве в нынешнем театральном сезоне вы представляете три премьеры — «Орфей» в Театре Сац, «Один день Ивана Денисовича» на Камерной сцене Большого театра, «Орландо» в «Геликоне». В таком режиме работы как аккумулировать вдохновение?

— Сейчас все безумно интенсивно работают. И на сколько хватит моего поколения, я не знаю. Все мы — Дима Бертман, Митя Черняков, я — однокашники по ГИТИСу — к своему нынешнему возрасту подошли с каким-то чудовищным количеством спектаклей. Жизнь предлагает нам вызовы, на которые надо учиться достойно отвечать, потому что, пережив их, мы становимся сильнее и лучше. Театр — это лучшая производная от человека. Поэтому я уверен, пока есть человек, театр в каком-то виде обязательно будет присутствовать в его жизни.

Мария Бабалова, специально для «Новой»

shareprint
Добавьте в Конструктор подписки, приготовленные Редакцией, или свои любимые источники: сайты, телеграм- и youtube-каналы. Залогиньтесь, чтобы не терять свои подписки на разных устройствах
arrow